тайга

Подписчиков: 3     Сообщений: 54     Рейтинг постов: 409.9

охотник любовь Сибирь Сталин девушки брат брат 2 курение свадьба песочница ...отношения Любовные неприятности тайга трубка меняйлов 

Что может произойти на священном месте

охотник,тайга,любовь,отношения,Сибирь,меняйлов,Сталин,Иосиф Джугашвили, Коба, Иосиф Сталин,трубка,девушки,брат,брат 2,курение,Любовные неприятности,свадьба,песочница


 Особенность села Новая Уда в том, что оно было расположено у подножья священной горы Кит-Кай со священным местом неподалеку от вершины. Наличие священного места сильно влияет на поведение жителей. Влияет не только на таких личностей как Сталин, но и даже на особенности любовных историй поблизости. Ролик рассказывает об одной из таких любовный историй.





Верите ли вы в священные места?
да
34 (29.1%)
нет
74 (63.2%)
свой вариант (в комментарии)
9 (7.7%)
Развернуть

тайга клещевой энцефалит сибирская язва на картинке лимонник 

Мотиватор.

тайга,клещевой энцефалит,сибирская язва,на картинке,лимонник
Развернуть

story тайга Creepy 

Эту историю рассказал мне старый геолог, Богдан Секацкий, работавший в Красноярском крае бог знает сколько времени, с начала тридцатых годов. Живая легенда, опытный и мудрый человек, он вызывал уважение всех, кто приближался к нему. Имя я, конечно, изменил, тем более, что Секацкий уже несколько лет пребывает в другом мире. Всякий, кто знаком с миром красноярской геологии, конечно, легко поймет, кого я имел в виду, но называть этого умного, ироничного и приятного человека настоящим именем не хочется.
А история эта произошла с Секацким где-то перед самой войной, в эпоху Великой экспедиции, когда перед геологами ставились задачи простые и ясные: любой ценой открывать месторождения. Как работать, где, за счет чего — неважно. Сколько людей погибнет и потеряет здоровье — тоже неважно, а важно только находить и разрабатывать.
В те годы нарушение техники безопасности оставалось делом совершенно обычным, и нет совершенно ничего странного, что молодого, 28-летнего Секацкого отправляли в маршруты одного. В том числе в довольно тяжелые маршруты, по малоизвестным местам. В то лето он работал по правым притокам Бирюсы. Той самой, о которой песня: «Там где речка, речка Бирюса…».
Бирюса течет, впадая в речку Тасееву, а та впадает в Ангару. И Бирюса, и Тасеева рассекают темнохвойную тайгу, текут по местам, где хриплая сибирская кукушка не нагадает вам слишком много лет, где округлые холмы покрыты пихтой, кедром и ельником. В этих местах даже летом температура может упасть до нуля, и заморозки в июле месяце бывают не каждое лето, но бывают. В те времена лоси и медведи тут бродили, не уступая человеку дорогу, и Богдан Васильевич рассказывал, как видел своими глазами: медведь копал землю под выворотнем, ловил бурундука, выворачивая из земли небольшие золотые самородки.
— Так, с ноготь большого пальца, — уточнил тогда Секацкий.
— И вы их все сдали?!
— Конечно, сдал. Мы тогда не думали, что можно что-то взять себе, мы мощь государства крепили…
И Богдан Васильевич, пережиток прошлого и живой свидетель, усмехнулся довольно-таки неприятной улыбкой.
Историю эту он рассказал мне года за два до своей смерти. Рассказывал, надолго замолкал, жевал губами и раздумывал, склоняя голову к плечу. На вопрос, рассказывал ли он ее еще кому-то, не ответил, и я не уверен, что ее никто больше не слышал. Передаю ее так, как запомнил.
В этот год Секацкий должен был проделать маршрут примерно в 900 километров. Один, пешком, по ненаселенным местам. То есть раза два на его пути вставали деревни, и тогда он мог оставить в них собранные коллекции, а дневники запечатывал сургучной печатью у местного особиста или у представителя власти (председателя колхоза, например) и возлагал на этого представителя власти обязанность отослать коллекции и дневник в геологоуправление. А сам, отдохнув день или два, брал в деревне муки, крупы, сала и опять нырял в таежные дебри, пробирался то людскими, то звериными тропинками. Бывали недели, когда Секацкий беседовал с бурундуками, чтобы не забыть людскую речь. — Разве за неделю забудешь?
— Совсем не забудешь, конечно… Но потом бывало трудно языком ворочать, И знаешь, что надо сказать, а никак не получается, отвык. Так что лучше говорить: с бурундуками, с кедровками, с зайцами. С бурундуками лучше всего — они слушают.
— А зайцы?
— Зайцы? Они насторожатся, ушами пошевелят, и бежать…
К концу сезона Богдан Васильевич должен был пересечь водораздел двух рек, Бирюсы и Усолки, проделать звериный путь горной тайгой, примерно километров сто шестьдесят.
После семисот верст такого пути, двух месяцев в ненаселенной тайге это расстояние казалось уже небольшим. Тем более, Секацкий последние десять дней, по его понятиям, отдыхал, наняв колхозника с лодкой. Обалдевший от счастья мужик за пятьдесят копеек в день возил его на лодке вдоль обрывов, а пока промокший Секацкий сортировал и снабжал этикетками свои сборы — разжигал костер, готовил еду и вообще очень заботился о Секацком, даже порывался называть его «барин» (что Секацкий, из семьи, сочувствовавшей народовольцам, самым свирепым образом пресек). За десять дней мужик заработал пять рублей; при стоимости пшеницы в три копейки килограмм он уже на это мог кормить семью ползимы и пребывал просто в упоении от своей редкой удачи.
А Секацкий прекрасно отдохнул и с большим удовольствием углубился в таежные дебри. За три месяца работ на местности он привык к тайге, приспособился. Засыпая на голой земле, Секацкий был уверен, что если появится зверь или, не дай Сталин, лихой человек, он всегда успеет проснуться. Утром просыпался он мгновенно, с первым светом, и сразу же бодрым, энергичным. Не было никаких переходов между сном и бодрствованием, никаких валяний в постели, размышлений.
Просыпался, вставал, бежал рубить дрова, если не нарубил с вечера, а если нарубил, то разжигал костер. Утра в Сибири обычно сырые, холодные, а в августе еще и туманные. Только к полудню туман опускается, тайга немного просыхает, и идти становится легко. Если бы стоял июнь, Секацкий выходил бы в маршрут не раньше полудня — ведь никто не мешает ему идти весь вечер, если есть такая необходимость и если еще светло. А в июне и в десять часов вечера светло.
Август, и выходить приходилось еще в тумане, да еще и двигаться вверх, к сырости и холоду, к еще более мрачным местам. Пять дней шел он все вверх и вверх, добираясь до обнажений пород в верховьях местных малых речек; по пути Секацкий пел и насвистывал, рассказывал сам себе, как будет выступать, отчитываясь о работе, и выяснять отношения с коллегами. Говорил и пел не только чтобы не забыть человеческую речь, но и чтобы заранее предупредить любого зверя, что он тут. В августе медведь не нападает, но если человек наступит на спящего зверя, просто пройдет слишком близко или появится внезапно — тогда медведь может напасть. Медведи и лоси, которых встречал Секацкий, слышали его издалека и имели время для отхода. А для котла он убивал глухарей и зайцев, даже не тратя времени для охоты. Видел на маршруте подходящего глухаря — такого, чтоб не очень крупный и чтобы не надо было лезть очень уж глубоко в бурелом. Если попадался подходящий — он стрелял, совал тушку в рюкзак и кашу варил уже с мясом.
Поднявшись к обнажениям, Секацкий еще четыре дня работал, не проходя за день больше пятнадцати километров, то есть почти стационарно. А когда все сделал, начал спускаться в долину уже другой реки. Опять он делал переходы по двадцать, по тридцать километров, идя по звериным тропам или совсем без дорог. Тут на карте показана была деревушка, но с пометкой — «нежилая». Секацкий не любил брошенных деревень, и не осознанно, не из-за неприятной мысли про тех, что могут поселиться в брошенных человеком местах, а скорее чисто интуитивно, смутно чувствуя, что в брошенных местах человеку не место. Ведь вы можете быть каким угодно безбожником, но в поселке, из которого ушли люди, вам за вечер много раз станет неуютно, и с этим ничего нельзя поделать. А зачем ночевать там, где ночевка превратится в сплошное переживание и напряжение? Ведь всегда можно устроиться в месте приятном и удобном — на берегу ручейка, под вывороченным кедром или просто на сухой, уютной полянке.
Так что Секацкий, скорее всего, или совсем не пошел бы в деревню, или постарался бы пройти ее днем, просто заглянуть — что за место? Вдруг пригодится, если здесь будут вестись стационарные работы! Но километрах в десяти от нежилой деревушки Ольховки Секацкий вышел на тропу, явно проложенную человеком, натоптанной до мелкой пыли, с выбитой травой, а в двух местах и с обрубленными ветками там, где они мешали движению. В одном месте по тропе прошел огромный медведь, оставил цепочку следов. Не такой великий следопыт был Секацкий, а подумалось почему-то, что зверь шел на двух задних лапах — наверное, хотел подальше видеть, что там делается на тропе.
Значит, люди все-таки живут! Богдан Васильевич вышел на перевал, к долине малой речки Ольховушки, и уже без особого удивления заметил дымок над деревьями. Вообще-то, сначала он собирался заночевать прямо здесь, благо плечи оттягивал вполне подходящий тетерев, а уже утром идти в деревню… Но тропа как раз ныряла в долину, оставалось километров семь до деревни и часа два до темноты. Как раз! И Богдан Васильевич лихо потопал по тропе.
Путь уставшего человека под рюкзаком, под полутора пудами одних только образцов мало напоминает стремительный марш-бросок чудо-богатырей Суворова. И все же через полтора часа хода показались первые огороды. Странные огороды, без жердей и столбов, без ограды. И какие-то плохо прополотые огороды, где сорняки росли между кустиками картошки, свеклы и моркови. Странно, что все эти овощи росли вперемежку, а не особыми грядками. Тропа стала более широкой, и даже в этом месте различались следы медвежьих когтей: звери ходили и тут.
Еще несколько минут, и в сумерках выплыл деревянный бок строения.
— Эй, люди! Я иду! — прокричал изо всех сил Секацкий. Не из греха гордыни, нет — просто он совершенно не хотел, чтобы им занялись деревенские собаки. Пусть хозяева слышат, что гость подходит к деревне открыто, а не подкрадывается, как вор или как вражеский разведчик.
Ни один звук не ответил Секацкому: ни человеческий голос, ни собачий лай. Тут только геолог обратил внимание, что никаких обычных деревенских звуков не было и в помине. Ни коровьего мычания, ни лая, ни блеяния, ни девичьего пения или голосов тех, кто переговаривается издалека, пользуясь тишиной сельского вечера. Деревня стояла молчаливая, тихая, как будто и правда пустая. Хотя — огороды, и следы на тропе вроде свежие… Да и дымок вон, только сейчас уменьшается, а то валил из трубы, ясно видный.
И на деревенской улице было так же все пусто и тихо. Ни подгулявшей компании, ни старушек на лавочках, ни девичьих стаек, ни парней, спешащих познакомиться с чужим. Никого! И дыма из труб соседних домов не видно.
Уже приглядываясь внимательно, пытаясь сознательно понять, что же не так в этой деревне, Секацкий заметил: возле бревенчатых домов нет коровников, овчарен, свинарников. Запахи скота или навоза не реяли над деревней, солома или сено не втаптывались в грязь, копыта не отпечатывались на земле деревенской улицы. И не было мычания, блеяния, хрюканья, собачьего лая. Совсем не было… Странно.
Вот как будто симпатичный дом: почище остальных, с покосившейся лавочкой у ворот.
— Хозяева! Переночевать не пустите?
Откуда-то из недр усадьбы вывалился мужичонка, и Богдан Васильевич впервые увидел, кто же живет в этой деревне. Странный он был, этот мужик с руками почти до колен, с убегающим лбом, почти что без подбородка. Вывалился, уставился на Богдана глазками-бусинками с заросшего щетиной лица, только глаза сверкают из щетины. Вывалился и стоит, смотрит.
— Здравствуй, хозяин! Можно у вас переночевать? Я геолог, иду от Бирюсы, десять дней пробыл в тайге…
Мужик молчал, и Богдан Васильевич поспешно добавил:
— Я заплачу.
Вообще-то, предлагать плату — решительно не по-сибирски, и даже если вы даете деньги, то делается это перед самым уходом, неназойливо и порой даже преодолевая сопротивление хозяина. Вы не платите, вы дарите деньги. Хозяин хотя для виду сопротивляется, но принимает дар, чтобы вас не обидеть. Условности соблюдены, все довольны, потому что норма жизни в тайге — принимать, укладывать спать и кормить гостя, не спрашивая, кто таков.
Но Богдан Васильевич уже решительно не знал, как вести себя в этой деревне. Мужичонка еще с минуту стоял, напряженно наклонившись вперед, и у Секацкого мелькнула дикая мысль, что он принюхивается.
— Ну что ж, ночуй… — произнес мужичонка наконец, посторонился и снова замер в напряженной позе, немного подавшись вперед.
Секацкий прошел в ограду, удивляясь запущенности, примитивности строения. Даже крыльца не было при входе, открывай дверь, шагай — и ты на земляном полу, уже в доме.
— Здравствуйте, хозяева!
В углу возилась, что-то делала крупная женщина, заметно крупнее мужичонки. Возле нее — двое детишек, лет по восемь. Все трое обернулись и так же смотрели на Секацкого. Без злости, угрозы, но и без интереса, без приветливости.
У всех трех было такое же странноватое выражение лиц, низкие лбы, почти полное отсутствие подбородков, как и у того первого мужичонки, что неслышно вошел вслед за Богданом.
— Здравствуйте! — повторил он, изображая милую улыбку. — Можно, я у вас переночую?
Все трое так же смотрели, не выражая почти ничего взглядами, не шевелясь.
— У меня документы в порядке, посмотрите!
И тут никто не шелохнулся. Идти в другой дом? А если и там будет то же самое? И Богдан Васильевич сбросил рюкзак, вытащил банку сгущеного молока, поставил на заросший грязью стол.
— Вот, прошу откушать городского лакомства!
И поймал самого себя за язык, едва не произнеся вслух второй части этой обычнейшей шутки: что в деревнях вот доят, а в городе сгущают и сахарят. Тут, пожалуй, говорить этого не стоило.
— Ночуй… — разлепила губы хозяйка, и дети тоже подхватили вдруг с каким-то ворчащим акцентом:
— Ночуй… Ночуй…
И хозяйка уже повернулась к гостю спиной, что-то стала делать в углу. Дети повернулись и присоединились к матери, и Богдан остался один стоять посреди комнаты.
— А почему вы, Богдан Васильевич, не выложили им своего свежего тетерева? Логичнее всего, как будто…
— А вот этого я и сам не могу объяснить… Сейчас я думаю, что правильно поступил… Вот расскажу до конца, тогда суди сам, правильно я сделал, что не выложил, или неправильно. Но тогда я ведь не думал ни о чем, просто действовал, как удобнее… психологически удобнее, и все. Как-то мне вот не хотелось им давать тетерева, а почему — не знаю, врать не хочется.
Богдан Васильевич оказался в странном и непочтенном положении: сидел посреди избы на лавке и изо всех сил пытался разговорить хозяев, стоявших к нему спиной. Опыт подсказывал, что рассказы — естественная часть лесной вежливости. Тебя кормят и поят, ты ночуешь в тепле и безопасности и даешь хозяевам то, что в силах им дать, — свои рассказы, информацию о чем-то. Они ведь не знают то, что знаешь ты, не видели мест, где ты побывал, и не шли твоими дорогами. Уважай хозяев, расскажи!
Но эти хозяева не спрашивали ни о чем; они даже и на все разговоры Богдана молчали, не пытаясь отделываться и ни к чему не обязывающими междометиями типа «ай-яй-яй!», «да?» или хотя бы «угу». Они просто молчали, и все. Ни враждебности, ни недовольства не чувствовал Богдан в этих обращенных к нему спинах, но точно так же не чувствовал он к себе и ни малейшего интереса. Уже стемнело, и в избе царила практически полная тьма, а хозяева так же уверенно передвигались по жилищу, так же не нуждались в свете.
— Хозяйка, давай свет зажгу!
В рюкзаке у Богдана Секацкого, среди всего прочего, был и огарок свечки.
— Сейчас.
Это были первые слова, сказанные хозяйкой за весь вечер, и после этих слов она с ворчанием, сопением наклонилась к печке, стала на что-то дуть и выпрямилась с сосновой щепочкой длиной сантиметров двадцать, ясно горящей с одной стороны. Лучина! Богдан, конечно, слышал о таком, но никогда не видел, даже в самых глухих деревнях.
Хозяйка сунула лучину в щель между бревнами стены, совершенно не боясь пожара, и стукнула об стол чугунком. Богдан понял, что это и есть ужин, и удивился: вроде бы никто ужином не занимался. Да, это и был ужин — неизвестно когда сваренные клубни картошки и свеклы. Сварены они были неочищенными и, судя по всему, непромытыми — на зубах все время хрустел песок, губы пачкала земля. Хозяева ели все прямо так, не очищая. Богдан слышал о семьях старообрядцев, где не полагается чистить картошку, чтобы есть ее «как сотворил Господь», но тут-то было что-то другое… да и молитвы перед едой никто не прочитал.
Богдан открыл банку сгущенки (до него никто к банке и не прикоснулся), дал одному из мальчиков полизать сладкую струю. Парень тут же сграбастал банку, стал шумно сосать из нее. Младший потянул банку к себе, возникла борьба, и мать быстро, ловко дала каждому по подзатыльнику. Банка осталась у младшего, и Богдан счел разумным достать еще одну. Банка была последняя, но идти оставалось от силы два дня, уже не страшно…
Что еще было странно, так это какие-то скользящие, не прямые взгляды исподтишка, которые бросались на него. В любой деревне, где он бывал до того, его рассматривали в упор, откровенно, как всякого нового человека. А тут— никакого интереса к рассказам, никакого общения, только эти странные быстрые взгляды. А из всей остальной деревни вообще никто не пришел посмотреть на гостя…
Стоило подумать об этом — и удивительно бесшумно, с какой-то неуклюжей грациозностью возник в дверном проеме еще один человек — крупнее хозяина, но мельче хозяйки, с такими же длинными руками и убегающим лбом (как, наверное у всех в этой деревне).
Гость стоял в сторожкой позе, наклонившись вперед, и Секацкому опять пришла в голову неприятная мысль, что сосед тоже принюхивается.
— Здравствуйте.
Гость кивнул обросшим лицом в сторону Секацкого, вошел и сел, а хозяева не поздоровались.
— Не расскажете, как выйти в жилуху? — обратился к гостю Секацкий. Он чувствовал, что еще немного — и начнется нервный срыв от всей этой напряженной, звенящей неясности.
— Куда-куда?
Голос у гостя трескучий, нечеткий.
— Не расскажете, как выйти к другим людям?
— А… К людям. Это пойдешь по тропе, вдоль ручья. Тропа выведет на просеку. По ней пойдешь до дороги. По дороге будет уже близко.
— По просеке сколько идти?
— До самой дороги, сворачивать не надо.
— А километров сколько?
Гость раздраженно дернул плечом, буркнул что-то неопределенное. Они с хозяином переглянулись, вышли.
— Спасибо, хозяйка.
Молчание.
Секацкий тоже вышел вслед за ними, разминая в пальцах папиросу. Хозяин и гость стояли возле забора и что-то бормотали на непонятном языке… или просто показалось так Секацкому? Позже он не был уверен, что эти двое издавали членораздельные звуки.
Богдан чиркнул спичкой, закурил. Мужики не сдвинулись с места, когда он вышел, а теперь сделали несколько шагов, отодвигаясь от папиросного дыма.
— Не курите, мужики?
В ответ — невнятное ворчание.
— Ну не курите — и не курите, мне больше останется… А ручей — он в той стороне?
— В той…
Богдан трепался еще несколько минут — пока курил эту папиросу и еще одну, вслед за первой. Мужики так и стояли неподвижно, в тех же сутулых, напряженных позах.
Они не знали совершенно ничего про самые обычные вещи: про сельпо, про геологические партии, про электричество или, скажем, про строительство ДнепроГЭСа. Не знали, или не понимали, про что ведет речь Секацкий?! Богдан Васильевич был не в силах этого понять и вернулся укладываться спать.
— Хозяйка! Куда мне лечь? Сюда можно?
В ответ — невнятное ворчание из глубины угольно-черной избы, какое-то повизгивание, поскребывание. Судя по звукам, хозяйка с детьми легла на широкой лавке, под окном. У противоположной стены свободна другая лавка, и на ней-то устроился Богдан. Было ясно, что никакого постельного белья тут не будет, и Секацкий стал пристраивать на лавке свой спальный мешок. Лавка оказалась липкая, пропитанная кислым мерзким запахом; Богдан с ужасом подумал, как он будет потом отстирывать спальник… да и постелил его на пол, оставив лавку между собой и комнатой.
Где-то ворочалась, возилась хозяйка, повизгивали дети, как собачонки, хозяин так и не пришел. Богдан Васильевич только сейчас понял, что не знает имен никого из этих людей.
Не спать до утра? Секацкий готов был не спать, не то чтобы из страха, но все же смутно опасаясь непонятного. Хорошо хоть, что он знал, куда идти: сказанное гостем подтверждало известное по карте. Для Богдана было главное узнать, как удобнее дойти от этой деревни до просеки, уже показанной на его карте. Если вдоль ручья вьется тропа — все просто, как таблица умножения,
Нет, ну кто они, эти непонятнейшие люди?! Убежавшие от Советской власти? Но почему такие странные? За несколько лет не могло появиться у них обезьяньих черт! Может, это старообрядцы?! Говорят, есть такие, сбежавшие в леса еще при Екатерине. Но и за двести лет не могли они превратиться в человекообразных обезьян.
Богдан размышлял, вдыхая холодное, липкое зловоние скамейки, жалел, что нельзя закурить; все вокруг него поплыло от усталости. Не спать бы… А с другой стороны, так недолго и потерять силы. Тогда, может быть, завтра утром убежать из деревни и уже на просеке поспать? Мысли путались, словно пускались в пляс, и Богдан незаметно уснул.
Стояла глухая ночь, не меньше часу ночи, когда Секацкий вдруг проснулся. Когда долго проживешь в лесу, чувства обостряются. Как в тайге Секацкий не боялся, что к нему неожиданно подойдут, так и здесь, в избе, почувствовал — кто-то рядом, кто-то подвигается все ближе. Это не был испуг, не было чувство опасности, — но он точно знал, что он не один.
Какое-то время Секацкий тихо лежал с открытыми глазами, привыкал к угольно-черной темноте. Постепенно обозначились стены, стол, за которым ели, лавка… Секацкий не столько видел их, сколько угадывал по еще более густой, черной тени. Еще одно пятно, чернее окружающей черноты, медленно двигалось к нему. Ага! Предчувствие не обмануло. Вот обозначились контуры плотного тела, удлиненной башки с круглыми ушами… Медвежья голова легла на лавку, и Богдан резко присел, рванулся из спального мешка.
Тьфу ты! Почудится же такое… Давешний мужичонка-хозяин стоял на коленях у лавки. Что принесло его — неясно, и, может быть, с самыми черными мыслями тихо крался он к лежащему Богдану… Но был это он, хозяин дома, со своей заросшей харей; с чего это почудилось Богдану? Ну, подбородка нет, низкий лоб, всклоченные волосы принял за волосы на шее медведя, «ошейник»… Глупо до чего!
Какое-то время они так и стояли по разные стороны скамейки, и их лица разделяло сантиметров семьдесят, не больше.
— Слышь… У тебя ватник есть? — спросил вдруг хозяин Богдана. Тот вздрогнул, чуть не подпрыгнул от неожиданности.
— Ну, есть у меня ватник… Тебе нужен?
Невнятное ворчание в ответ.
— Да, у меня ватник есть… Хочешь, я дам тебе ватник?
Хозяин молчал, и Богдан не был уверен, что тот его слышит и понимает.
— У тебя палка есть? — опять спросил вдруг хозяин.
— Какая палка?
— У тебя палка есть?
— Да, есть.
И опять Секацкий не поручился бы, что хозяин его слышит и тем более — что понимает сказанное.
— Хозяин, тебя как зовут?
Молчание.
— Меня Богданом кличут, а тебя?
Молчание.
— Тебе нужна палка?
Молчание.
— Ты хочешь крови? — вдруг сказал хозяин.
— Не-ет… Нет, я крови совсем не хочу… Почему ты спрашиваешь про кровь?
Ворчание, невнятные горловые звуки, как издаваемые младенцем, но только очень сильным и большим.
— Я живу в городе, в доме на третьем этаже, — начал рассказывать Богдан, и у него тут же появилось ощущение, что его тут же перестали слушать.
Мужик вдруг вскочил, стал заходить Богдану за спину. Богдан инстинктивно попятился, переступил вонючую скамейку, а хозяин зашел вдруг за печку — в закуток, куда и не заглядывал Богдан. Почему-то было видно, что он сильно раздражен. То ли по резкости движений — шел и дергался, то ли по выражению косматого лица, непонятно. Во всяком случае, он что-то ворчал и бормотал, косноязычно приговаривал, и Богдан все никак не мог понять — говорит он на незнакомом языке или бормочет без слов, только очень уж похоже на слова.
— Хозяин… А, хозяин, пошли пописаем… До ветру пойдем?
Почему-то Богдан счел за лучшее сообщить о своих намерениях. Хозяин не отреагировал, и Секацкий тихо надел сапоги, нащупал за правым голенищем нож. На улице — прохладный ветер, чуть меньше тишины и чуть меньше темноты, чем в избе. Светили звезды, угадывались забор, крыша соседней избы, кроны деревьев. Во всей деревне не светилось ни одно окно. Деревня лежала тихая, освещаемая только звездами и серпиком луны, как затаилась.
Секацкий сделал два шага, не больше, и почувствовал вдруг, что здесь, на улице, опасно. Кто-то стоял за углом дома и ждал. Секацкий не мог сказать, чего ему нужно и даже как он выглядит, но совершенно точно знал, что за углом кто-то стоит, живой и сильный, и что он явился не с добром. Перехватив рукоятку ножа, Секацкий сделал несколько осторожных шагов. Он еще не был уверен, что ему нужно сцепиться с этим, за углом, и громко окликнул:
— Ну, чего стоишь? Я вот сейчас…
Он еще понятия не имел, что он сделает сейчас этому, за углом, и вообще в его ли силах что-то сделать, как вдруг чувство опасности исчезло. Никто не стоял за углом, никто не поджидал в темноте Богдана. Он не знал, куда делся этот ожидающий, но был уверен — его больше нет. На всякий случай Богдан заглянул за угол — там не было никого. Чтобы посмотреть, нет ли следов, было все-таки слишком темно. И ветрено — спичка гасла почти моментально, Богдан не успевал рассмотреть землю.
Ну что, надо идти досыпать? Хозяин по-прежнему ворчал, поскуливал, скребся за печкой. А вот на ближней к выходу лавке что-то неуловимо изменилось. Секацкий не мог бы сказать, в чем состоит перемена, но обостренным чутьем чуял, знал — здесь сейчас не так, как было несколько минут назад, когда он только выходил. За то время, пока он выкурил папиросу, что-то в избе произошло. Взяв нож в зубы, лезвием наружу, Богдан чиркнул спичкой. В застойном воздухе избы огонек горел достаточно, чтобы Богдан Васильевич рассмотрел и на всю жизнь запомнил: на лавке, вытянувшись, как человек, спала огромная медведица. Возле ее левого бока свернулись клубочком два маленьких пушистых медвежонка.
Богдану Васильевичу и самому было странно вспоминать это, но паники он не испытал: наверное, и до того слишком много было в этой деревне чудес и всяких странных происшествий. Спокойно: мало ножа, надо немедленно взять карабин. Он решил: взял оружие, сказал вполголоса:
— Карабин армейского образца… Насквозь пробивает бревно, бьет на четыреста метров. Хорошая штука, полезная.
За печкой замолчали, и Секацкий повторил все это еще раз, так же негромко, разборчиво, и добавил, что против медведя такой карабин — самое первое дело.
За печкой опять завозились, потом мужик тихо прошел к двери, вышел. А Секацкий так и сел спиной к стене, держа карабин на коленях. Он то задремывал, опуская голову на карабин, то вспоминал, кто лежит на лавке в трех метрах от него, резко вскидывался, поводя стволом. Так и сидел, пока предметы не стали чуть виднее (хозяин так и не пришел).
Тогда Богдан тихо-тихо поднялся, надел на плечи рюкзак. Не очень просто идти тихо-тихо, чтоб не шелохнулась половица, неся на плечах полтора пуда образцов плюс всякую необходимую мелочь. Но надо было идти, и Секацкий скользил, будто тень, держа в левой руке сапоги, в правой, наготове, карабин. Что это?! Серело, и не нужно было спички, чтобы различить: на лавке лежала женщина. Да, огромная, да, неуклюжая, но это была женщина в дневном цветастом сарафане, в котором проходила и весь вечер. И дети в белых рубашонках: один свернулся клубочком, другой разбросался справа от маминого бока. Почему-то от этого нового превращения Секацкий особенно напрягся — так, что мгновенно весь вспотел.
Над лесом еще мерцали звезды. Секацкий знал: если они так мерцают, скоро начнут одна за другой гаснуть. И было уже так серо, что можно было различать предметы, сельскую улицу, заборы. Уже на улице — чтобы ничто не могло внезапно ринуться из двери! — Секацкий надел сапоги, поправил поудобнее рюкзак и вчистил за околицу деревни. И как вчистил! Вот он, ручей, вот она, тропка вдоль ручья. Пробирает озноб, как часто после бессонной ночи, ранним, холодным утром Восточной Сибири. От кромки леса, проверив кусты, не выпуская из рук карабина, Секацкий обернулся к деревне. Серые дома лежали мирно, угрюмо, как обычно посеревшие от дождей дома деревенских жителей Сибири. Не светились огоньки, не поднимался нигде дымок. Где-то там его хозяин, не назвавший своего имени, где-то его славный гость, стоящий ночью за углом! Может быть, они как раз для того и рассказали про дорогу, чтобы засесть на ней в засаду?!
Двадцать километров по тропинке Богдан Васильевич шел весь день, а задолго до темноты проломился в самую чащу леса, в бездорожье, в зудящий комарами кустарник. Шел так, чтобы найти его не было никакой возможности, и лег спать, не разжигая костра, поужинав сырым тетеревом — тем самым, принесенным еще с перевала. А с первым же светом назавтра вышел на тропу, через несколько километров шел уже по просеке, где далеко видно в обе стороны, где идти было совсем уже легко. И не прошло двух дней, как просека привела к дороге, дорога — к деревне, самой настоящей деревне. С мычанием скота, лаем собак и любопытными людьми. И все, и путешествие закончилось, потому что до Красноярска Богдан Васильевич Секацкий ехал уже на полуторке.
Развернуть

story Урал тайга христианство 

Васька Темнов, душегуб и клятвоотсутпник, человечишка мелкий, жилистый и злобный, как хорь, второй год тащил каторгу под Уральским камнем. За недостатком костей и мяса, Ваську на кайло в забой не поставили, на тачке поженили, чтоб с другими тачкарями руду к скипу таскал.
За год непосильной работы Темнов осунулся; подземный мрак выбелил ему глаза и кожу, но жилами укрепился, а ладонями раздался, как рак клешнями. Волосы его, когда-то каштановые, каракулевые, посерели, крепость потеряли. Бывало, полезет Васька пятернёй затылок чесать, а в пальцах клок паутины остаётся. Длинную, но хилую свою бородёнку Темнов на татарский манер заплетал косичкой, и конец её сосал по ночам, как медведь лапу, когда от голодухи кишки в фигу заворачивались. Характер тачкарь имел мерзкий, змеиный, умел исподтишка пребольно куснуть, от того друзей среди горщиков не имел, да к ним и не стремился.

Как-то притащили стрельцы нового каторжанина; был он исполин, но горбат, густая борода щёки до самых глаз съела; глаза же имел поросячьи — маленькие, круглые и бездушные. Смотрит, бывало, на человека, и не поймёшь — видит, или взгляд насквозь, не задерживаясь, пролетает.
Верзила был богатырски силён, нахрапист, но глуп; перед приказчиком лебезил, а каторжанам стал гонор показывать, в подземные князьки метил. Одному камнелому челюсть свернул, у другого сухарь отнял. Случилось, что и Васька у него на пути оказался; пнул забияка мелкого тачкаря под зад, как собачонку, так что Темнов сажень пролетел и с опорой крепи обнялся, чуть её из-под свода не вывернул. Васька вроде бы обиду проглотил, всем видом покорность выказал, но на следующий день изловил момент, когда обидчик к нему спиной повернулся, и вплюснул ему в затылок остроносую каменюку. Недолго ёра подземной вотчиной княжил, быстро закончился.
Горщики то видели, помогли труп в забой допереть и камнями завалить. Ваську не выдали, больно новый каторжанин наглел; наплели приказчику, что страдалец по неопытности в обвал угодил — такое случалось, заводчики на крепях экономию делали.
Приказчики дознание чинить не стали, смерть в руднике была обыденна и скучна. За полгода человек пять-шесть богу душу отдавали. Кого камнем помнёт, кто от вечного мрака умом трогался, кто бежать порывался, да стрельцы его нагоняли и бердышами рубили, а были и такие, кто загнанными лошадьми на ровном месте замертво падали. На замену выбывшим пригоняли свежих колодников, и рудная река продолжала течь в ненасытное зевло домны.
Так что труп дебошира на поверхность выволокли, в яму зарыли, да и забыли. Но с той поры горщики от Темного отступились, опасаясь, что ночью глотку за пустяк перегрызёт. Васька и раньше крысился по поводу и без, не раз был порот плетьми приказчиком Матвеем Боровым, теперь же показал себя во всей красе.
Темнову на прочих каторжан было плевать. Запирался он в своём чёрном сердце, лелеял надежду, что судьба ещё вынесет его на свет божий. А ежели для этого понадобилось бы Ваське по головам пройтись — не раздумывая, побежал бы, втаптывая в грязь.

Случилось так, что камнеломы отошли от жилы и уткнулись в глиняный пласт. Штрек повернул в сторону, оставив сальную линзу тускло отсвечивать в зыбком пламени масляных фонарей. В пыльном затхлом воздухе рудника, который ртутью втекал в лёгкие, а назад вырывался хриплым кашлем, Васька вскоре разгадал новую ноту. Толкая тачку от забоя к подъёмнику-скипу, он то и дело задерживался у глиняной стены, обнюхивал её, как пёс, щупал холодное податливое глиняное тесто, и вскоре отковырял водяную нитку. Выступила под пальцами Васьки капля, набухла и слезой побежала по глиняной щеке. Вода пахла болотом, в пальцах мылилась и жгла кожу.
Темнов хоть грамоте не обучался, но ум имел цепкий, тут же смекнул, что водица не простая; про себя нарёк её слезами Хозяйки горы, и к отбою, когда приказчик жахнул в чугунное било, нацедил той воды полную плошку. Укладываясь спать, полил из плошки цепи на своих кандалах. Утром, согнувшись у фонаря, чувствуя, как набирает обороты растревоженное сердце, убедился, что железо звеньев покрылось тонюсенькой ржавой корочкой, которая легко отшелушивалась под ногтём.
— Ты чего там таишь? — прикрикнул на Ваську приказчик Боровой, хлюпая по жиже тяжелыми сапогами. — Жёнушка твоя, тачка, по тебе уж истосковалась.
Матвей Боровой стать имел медвежью, по руднику нигде в полный рост распрямиться не мог, ходил вприсядку. Но кнутом и сидя насвистывал умело, по-казачьи, так что свинцовые жала за две сажени шкуру вместе с рубахой прокусывали. Лыс он был, как колено, но бороду отрастил густую, хоть и белёсую; поверх бороды сверкал хищными лисьими глазами. В любую погоду берёг башку казачьей папахой, дородное тулово кутал в стёганый башкирский бешмет, чресла опоясывал кушаком, на котором неизменно ждала кровавой пляски змеинозубая нагайка.
За глаза каторжане прозвали приказчика Боровом. Побаивались его даже отпетые убивцы, говорили промеж себя, что лучше с чертом схлестнуться, чем с ним. Да и тронуть его было неможно, налетели бы стрельцы, да порубили всех в капусту.
— Дай господу помолиться, — процедил Темнов, запихивая под сермягу порожнюю плошку, и совсем уж тихо добавил, чтобы приказчик не разобрал. — Ирод проклятый.
— Господу на крест молятся, иль на икону, а ты на фонарь, аки идольщик!
— За кротов нас держишь, нам и глаз фонаря, аки божье сиянье! — не отступался Васька.
— Ишь ты, фонарь ему божье сиянье! Тебя господь не слыхал, когда ты по земле ходил, а под землёй и подавно не дослушается.
Приказчик приблизился, подкованным каблуком упёрся Ваське в спину, оставив на рубахе жирный глиняный след, лениво толкнул, произнёс веско:
— Ну, пошёл, пока плетей не всыпал.
Васька что-то прошипел в ответ, но поднялся, ухватился за тачку и, звеня цепами, тяжело покатил её вглубь штрека.

Две недели Васька поливал замки кандалов бедовой водой, пока они не истончились до нитей. Стал тих и покладист, не огрызался, чем удивлял Борового, но тревожил непривычной своей мягкостью горщиков. Не было к Темнову у каторжной братии доверия, знали, чего стоит его тёмная душа. Не иначе задумал чего не доброго, — шептались меж собой камнеломы. Но понемногу обвыклись, полагая, что, может, и в самом деле пообтрехала человека непосильная работа, выдавила из него черта. К концу даже заговаривать с Васькой стали. А тот отвечал, да так смиренно и ласково, что вскоре у самых дотошных подозрения примолкли.
Васька и в самом деле спокойнее стал. И тому не одна причина. Слёзы Хозяйки горы подъедали его кандалы, и Темнова грела надежда скорой солнечной воли. Но понимал тачкарь, что за год с лишним подземелье высосало из него силу, и выбраться на поверхность — только треть дела. Как по уральской глухомани, меж вогульских и зырянских юрт от горных дозоров уйти, когда голод кишки режет, и ноги путами оплетает? Стрельцы и сыты, и в поводырях у них зыряне-охотники, а этот народ след шибче гончего пса чует. Враз беглеца нагонят и на глаголи повесят, дабы другим неповадно было.
Но тут припомнил Васька байку, как тамбовские крестьяне в пустопузую годину какую-то особую глину жрали, и тем спаслись. Так что на третий день, как нашёл слёзы Хозяйки горы, отковырнул Темнов от глиняной стены комочек, кинул в рот, осторожно прожевал. Глина на вкус была солоновата, масляниста, поскрипывала мелким мучным песком, но в целом, как снедь, была не хуже того смрадного хлёбово, коим горщиков ежедневно потчевали.
Васька стал по-маленьку отъедаться. Слопать много глины за раз было нельзя, она камнем в утробе лежала, вызывая рези и колики, не давая уснуть — это Василий выяснил быстро. Но пожёвывая глиняные комочки, удерживая себя от обжорства, нашёл золотую середину, при которой и пузу неприятности не было, и засыпалось без желания запихнуть в рот конец бороды. Да и борода у Темнова зашевелилась. Заскорузлое от грязи тело давно привыкло к чесотке, но тут почувствовал Вася на щеках и голове непривычный зуд, и с радостным удивлением осознал, что лезут наружу новые крепкие волосья.
Сама мать сыра земля кормила мелкого каторжанина, и чувствовал он, что набирает силу.

А потом случилось неслыханное.
На следующий день, как закончился Петров пост, спустился утром в рудник Матвей Боровой и быком затрубил:
— Эй, горюны! Хватайте кружки да бегите сюды! Нынче пуза-то свои побалуете!
Камнеломы потянулись к приказчику, а там!.. Вместо обычного прокисшего кваса да плесневелых сухарей — два ведра парного молока, да румяные караваи. Приказчик добродушно усмехаясь в бороду, нарезал хлеб ровными пахучими ломтями.
— Чем же мы такую милость заслужили?! — горщики ошарашено пучили очи, не веря нежданной удаче.
— У государя нашего Пятра Ляксеича наследник народился, — важно объявил приказчик. — По такой радости велел царь всенародное гулянье устроить, на казенный кошт народ попотчевать.
— Вот же благодать привалила! — каторжане принимали хлеб с почтением, плошки и кружки с молоком держали с трепетом; хлеб нюхали, закатив глаза, по щепотке в рот отправляли, млея от забытого вкуса.
— Как же наследника звать?
— Павлом нарекли.
— Дай бог государю долгих лет и молодому царевичу здоровичка!
— Так-то! — важничал приказчик. — Бог, и тот от вас, нелюдей, отвернулся, а государь помнит. В грамоте наипаче указал, чтоб и невольников на пиру не обделили.
— Пятра Ляксеич — отец наш, — вздыхали растроганные камнеломы.
— Вчерась на закате прискакал вестовой, депешу принёс, — продолжал приказчик. — Сотник стрельцовый, Макар Григорьевич, тут же к заводчику. Грамотой машет, вепрем ревёт: открывай амбары, морда, вели приказчикам столы накрывать! Еле урезонил его заводчик. Что ж, грит, на ночь глядя-то? Завтра с утра и накроем, по такой-то радости последнюю копейку выложу!
— Эх, братушки, на воле, в городах теперяча по кружечным дворам нашему брату водку наливают! — воскликнул кто-то из камнеломов.
— Чего ж в городах-то? — отозвался Боровой, довольно поглаживая бороду; снял папаху, рукавом лысину отёр, вернул шапку на место. — Нынче заводчики стрельцам бочку выкатили. И нас, приказчиков, мастеровых, да и всех заводских мужиков потчевать будут.
Горщики приуныли.
— А что, Матвей Степаныч, может, и нам преподнесёшь? — осторожно, с хитрецой в голосе, спросил Васька Темнов; мужики одобрительно загудели.
— Но-но! — повысил голос приказчик. — Вам на ладони кус, так вы с рукой по локоть отгрызёте! Молоком вас тут балую, а вы уж и на водку заритесь!
— И на том благодарствуем, Матвей Степаныч, не серчай зазря, — мёдом лил слова Василий, смиренно потупившись.
— На вечерю вам полба с квашеной капустой будет, — на Темнова глядя, потеплел голосом Боровой, добавил. — Как знать, может к вечеру штоф и донесу. Ежели по дороге сам не выхлебаю.
И заржал полновесно, всей грудью, так что тяжёлое эхо до самых нижних горщицких нор докатилось.

За работу в тот день мужики взялись споро. Повеселевшие от царского завтрака, в ожидании сытного ужина, душой окрылились, кто-то даже песню затянул, чего мёртвые камни подземелья уже много лет не слыхали. А Васька, чувствуя, как нутро сжимается в стальную спицу, понял, что уходить надо именно в эту ночь. По такому делу сотник стрельцов не шибко доглядать будет, перепьются служивые, так что может и к утру не очухаются.

Вечером, когда по руднику громом била разнеслась весть об окончании работы, Темнов на полдороги к скипу тормознул полную руды тачку, присел подле неё, стал ждать. Вскоре звон железа о камень смолк. Тачкарь поднялся, навалился телом на тачку, вроде как от усталости. От забоя, освещая себе путь факелами и фонарями, торопились камнеломы, споткнулись о тачкаря.
— Вася, ты что ль? Чего встал? Проход же загородил.
— Ноги подкашиваются, — устало отозвался Темнов. — Ты уж протиснись, сердешный.
— Давай подсобим, обопрись о плечо, — предложил коренастый мужик по имени Фёдор Михеев. — Там же Боров полбу с капустой раздает, а может и водку наливает.
— Благодарствую, ступай. Сам доковыляю, токмо ногам передых дам.
— Ну, гляди.
Камнеломы протиснулись мимо Васькиной тачки, заторопились к вожделенной каше. Удаляясь, один другому говорил:
— Сдаётся мне, смердеть здеся недобро стало. Неужто кто-то нагадил, до отхожей ямы не донёс?
— Найти бы засранца да мокнуть его мордой, и так дышать нечем…
Васька отвернулся, пряча ухмылку; он-то знал, что это слёзы Хозяйки горы смрадной дух источают.
Выждав, пока смолкнут шаги горщиков, Темнов распрямился пружиной, и, ведя рукой по стене, бойко зашагал к забою.
Камнеломы на ночь оставляли в забое инструмент, но забирали фонари и факела, и в штреке стояла кромешная тьма. Но Темнов дорогу ногами выучил, по опорам крепи сажени считал, с закрытыми глазами мог по руднику бегать.
До забоя Васька добрался шустро, нащупал кайло, подхватил его, вернулся к тачке, вывалил из неё руду, на дно положил инструмент, рядом загодя приготовленный глиняный колобок, сверху прикрыл схрон кусками руды и бойко покатил тачку по штреку туда, где угадывался довольный гомон каторжан.

Там, где штрек упирался в скиповый шурф, было просторнее всего, и горщики собирались в нём на трапезу. Тут же стояла бочка с затхлой водой — для питья; из стены торчала штанга с чугунным билом. До поверхности всего-то сажень семь отвесного колодца, камнем добросить можно, а всё же далеко непомерно. Тачкари имели возможность днём на небесную синь полюбоваться, когда на секунду створки раскрывались, и клеть с рудой в небо уходила, а если случалась удача дождь застать — то растресканными губами сладкой небесной водицы лизнуть. Прочие и от такой малости были избавлены. Иногда сердобольные каторжане, которые сверху канаты скипа на коловороты наматывали, спускали вниз ветку цветущей вербы, зверобоя, а то и ландыша. Горщики это чудо из рук в руки передавали, нюхали, одеревеневшими пальцами бережно лепестков касались, и хранили, пока цветок в гнилой темнице не истлевал.

Над головами трапезничающих, поскрипывая и сея рудную пыль, покачивалась пустая клеть. Сам выход на ночь прикрывался дубовыми створками и запирался замком, но сквозь щели струился свежий воздух, и на дне шурфа дышалось немного легче. Раньше с поверхности в рудник вела узкая «дудка» — пологая штольня, но потом она начала осыпаться, и её закрыли. И закрыли вовремя, месяц спустя «дудка» обвалилась, окончательно законопатив проход. Рядом с шурфом подъёмника проковыряли ещё один колодец, узкий, как червячный лаз, в полтора аршина всего шириной, приколотили изнутри лестницу, сверху прикрыли кованым дубовым люком, который запирался на засов. Над люком срубили горщицкую избу, а в ней посадили двух караульных. Эту избу сам приказчик Боровой нарёк «сатанинским предбанником».

Когда Васька добрался до шурфа, горщики уже заканчивали трапезу. Задвинув тачку в тёмный угол, тачкарь присоединился к вечере. Снедь ему оставили, Фёдор Михеев, который полчаса назад Ваське своё плечо в помощь предлагал, побеспокоился. Темнов принял порцайку, отодвинулся в тень; ел неторопливо, жевал тщательно, чтоб каждое зернышко в силу ушло, а не в навоз.
Приказчик Боровой, изрядно пьяный и оттого доброохотный, потчевал каторжан байками о пире, коий закатили наверху заводчики. Вонял перегаром, махал порожним штофом, клялся, что хотел донести горюнам водки, да проклятая по дороге сама собой кончилась. Над своими словами ржал, в паузах порыгивал от набитого бараниной чрева.
Полба с капустой закончились, и хоть истосковавшиеся по новостям каторжане слушали приказчика жадно, а усталость валила с ног. Спасибо царю за кашу, но не по каторжному рылу гулянье — завтра ни свет ни заря припрётся приказчик, втрое злее с похмелья, и запляшет нагайка, люд на работу сгоняя. Каторжане потянулись к нарам. Отошёл и Васька, но не в глухой карман, где горщики спали, а в закуток, куда тачку припрятал.
Последнюю неделю Васька точил о камень край своей медной плошки, теперь этой плошкой, как скребком себе наскоро голову обрил, расплёл бороду, укоротил её, подровнял и, прихватив кайло, мышью метнулся к шурфу. Боровой восседал на пустой кадушке из-под капусты и что-то важное внушал последнему оставшемуся горщику. Тот ногами распластался на земле, облокотившись спиной о стену, руки в цепях сложил на чреслах, клевал носом. Васька пристроил инструмент в тени, приблизился, тронул засыпавшего за плечо, сказал ласково:
— Ступай спать, братушка, с ног же валишься.
Горщик вскинулся, заморгал, уставился на Темнова слепым взглядом, потом кивнул, грузно поднялся и, осоловелый от усталости и сытного ужина, пошатываясь, скрылся в темноте шурфа.
— Васька, ты что ль? — окликнул тачкаря приказчик.
— Я самый, Матвей Степаныч.
— А чего я тебя не признал сперва? Бороду, что ль распутал?
— Зудит больно, — туманно ответил Темнов, подошёл к бочке, зачерпнул ковшом тухлой воды, глотнул. — Пойду и я, Матвей Степаныч, почивать, а то ноги уж ровно не держуть.
— Ступай, ступай… — согласился приказчик, поднимаясь. — Пора и мне…
Боровой направился в соседний шурф к лестнице. Не сводя с него глаз, Васька отступил за угол, в миг переломил замки кандалов, аккуратно, чтоб не звякнули, опустил цепи под ноги, поднял кайло, и тенью поплыл за приказчиком. Боровой взялся за лестницу, уже хотел ногу на ступеньку поставить, но тут Темнов его шепотом окликнул:
— Эй, Боров.
— А?.. — приказчик голос услышал, но слов не разобрал, оставил лестницу и начал оборачиваться на звук.
Васька размахнулся кайлом широко, от плеча, сил не жалел. Железный коготь с тихим капустным хрустом вошёл приказчику в левый висок. Папаха куницей спрыгнула с лысой головы, под стеной прилегла. Приказчик выпучил зенки, рука его дёрнулась, за плеть схватилась, но тут же несчастный обмяк, медленно опустился на колени, а потом не упал, а как бы прилёг на бок. Васька рванул кайло, но оно крепко застряло, только голову приказчику дёрнул, так что шея хрустнула. Тачкарь затравлено оглянулся, потом упёрся ступнёй убитому в щёку и рванул кайло со всей мочи. Железо противно скрипнуло о кость и вышло, следом вывалился белый сгусток в кровавых прожилках, лениво пульсируя, потекла чёрная кровь. Темнов снова огляделся, вслушиваясь, но бой в ушах слуху мешал — толи бежал кто в тяжёлых сапогах, то ли сердце бешено колотилось.
Васька пинком кувыркнул приказчика на спину. Борового начала бить мелкая дрожь, из носа юркой змейкой выскочила кровавая струйка, нырнула в открытый рот, глаза закатились, послышался хрип, в уголке губ запузырилась кровавая пена. Тачкарь упал Боровому на грудь, здоровенной своей лапищей зажал рот, навалился всем телом. Белки слепых глаз приказчика сахарно сверкали, с носа Темнова на них капал мутный пот, сливался со слезами, делал глаза убитого страшными, не человечьими.
— Вот они... черти-то... полезли наружу, — тяжело дыша, хрипло шептал Темнов, со всей силы давя приказчику на подбородок.
Он держал Борового целую минуту, пока дрожь в агонизирующем теле не улеглась, и после давил ещё какое-то время, не чувствуя, что судороги в теле закончились. А когда понял, как от огня руки отдёрнул, скатился с трупа, и на заду, отталкиваясь пятками, торопливо отполз к стене, откинулся на неё, дрожащей рукой вытер со лба едкую влагу, уставился на окровавленные свои ладони и не понимая, с недоумением, рассматривал их несколько долгих мгновений. Затем спешно оттёр их о портки, выудил пальцем из-под сермяги гайтан, приложился к крестику сухими губами, троекратно перекрестился.

Переведя дух, Васька отволок труп в тень, стащил с него сапоги, размотал портянки, обулся. Отвыкшим от обувки ногам в сапогах не привычно было, не уютно. Васька помял ступнями, вернулся к трупу; развязал на нём кушак, снял бешмет и даже рубаху. Но рубаху надевать не стал, завязал в неё глиняный колобок, надел бешмет, подпоясался. Закинул за плечи торбу с глиной, туда же засунул кайло. На мгновение замер, глядя на полуголое тело. Глаза Васьки вдруг вспыхнули лютостью, он вдавил сапог в глиняную жижу, поелозил, размазывая по обувке грязь, и припечатал подошву к волосатой груди убиенного. Затем встряхнулся, взял себя в руки, уже спокойно осмотрел приказчика. Чего-то не хватало… папахи, — тут же сообразил он. Темнов выглянул в шурф и сразу же заприметил её у стены под лестницей, пошёл подбирать. Подковы на каблуках выбили в колодце шурфа гулкое эхо, колоколом ударили тачкарю в уши. Васька замер, даже зажмурился на мгновение, чертыхнулся, дал звуку улечься, нагнулся за папахой.
— Ты чего натворил, змеёныш?! — вдруг услышал Темнов ошарашенный вскрик. — Нас же всех стрельцы…
Времени на раздумья тачкарь не имел. Боковым зрением уловил он показавшуюся из густой темени фигуру, и как сидел, так росомахой и кинулся на нежданного гостя, целясь обоими кулаками ему в подбородок.
Всё, что успел увидеть незадачливый свидетель, это холодный блеск волчьих Васькиных глаз и гребёнку редких зубов оскаленной пасти. Тачкарь бревном врезался в голову каторжанину, тот отлетел и припечатался затылком к камню стены. Короткий и сочный щелчок, словно яйцо разбилось. Каторжанин, изумлённо глядя на Темнова, медленно сполз, оставив на стене мокрое пятно, да так и остался сидеть, только голову на плечо уронил. А Васька, вглядываясь в остекленевшие глаза, наконец узнал в убитом Федьку Михеева, того самого сердобольного горщика, коий всего час назад заботился, чтобы Темнова кашей не обделили.
— Принесла же тебя нелёгкая! — в досаде процедил Васька, кусая губу.
Он оглянулся на чёрную пасть штрека, откуда появился Михеев, прислушался: не согнала ли с нар ещё кого жажда?
Где-то в дальней части рудника со свода капала вода, неторопливо и звонко плюхаясь в лужицу, словно адские часы тикали, отмерявшие вечность. Похрапывали во сне горщики. И больше ничего.
Убедившись, что никто больше по руднику не шастает, Васька схватил Михеева за рубаху и потащил его в боковой штрек, где труп Борова припрятал. Потом вернулся, нацепил на голову папаху, схватился за слизкие перекладины лестницы, и торопливо, не оглядываясь, покарабкался вверх.

Добравшись до люка, Темнов сделал привал, несколько раз глубоко вдохнул, пытаясь унять в руках трясучку.
Сквозь щель струилась ночная прохлада, несла запах тайги, и тачкарь дышал жадно, аж ноздри дрожали. Потом собрался с духом и крепко, требовательно гупнул кулаком в люк. Тишина. Васька выждал немного, и треснул снова, пробасил, стараясь подражать голосу Борового:
— Эй, служивые, отворяй ворота!
Послышалась возня, кто-то коротко ругнулся, затем донеслось в ответ:
— Ты что ль, Матвей Степаныч?
— А то кто ж!
Лязгнул засов, дернулся и со скрипом поплыл вверх кованый диск люка, в колодец пролился тусклый свет масляной лампы. Васька полез в избу, нагнув голову, наставляя караульному папаху, чтобы лицо разглядеть было трудно. Но стрелец скользнул по нему взглядом и отвернулся, зевая, поковылял к лавке.
— Запри токмо, — бросил он Темнову, и, поставив на стол фонарь, развалился на лавке, укрылся кафтаном, сунул под голову локоть.
Сердце у Васьки билось, как кролик в лисьих лапах, руки дрожали, и Темнов всё никак не мог вогнать проклятый засов в кольцо. Наконец справился, распрямился, плечи расправил, грудь выпятил, на носки поднялся, чтоб больше казаться, неторопливо обернулся. Медвежьей походкой Борового, покачиваясь, двинул к выходу.
За столом, умостив на шапку голову, храпел второй караульный, в овчинный опушек пускал слюну. За ним в углу, оперевшись о стену разлатыми стволами, высились грозные пищали. Рядом на крюке висели берендейки, полные сумки с пулями грузно оттягивали их к полу. Пахло водкой и кислыми огурцами.
До дверей было всего-то сажени три, но никогда ещё Ваське не доводилось одолевать такой утомительный путь. Из-под непомерно большой папахи, которая то и дело норовила сползти на глаза, градом катился пот, икры немели, и где-то в утробе под сердцем слизкой холодной рыбёшкой бился страх.
Васька схватил кольцо и настежь распахнул дверь.

Заводской двор придавила чугунная Уральская ночь. По волчьей шубе хмаристого неба блуждали сизые отблески. Из прорех небесной сермяги стальными иглами кололи глаза редкие звёзды. Отрезанный чёрной тенью домны, тускло отсвечивал зеркальным осколком пруд, под дамбой ластилась к берегу сонная волна, плескалась, словно устало пела дитяти колыбельную. Над зигзагом избушек посада стелилась, мерцая, дымка. Где-то в лесу угукала сова, фыркала и ржала в конюшне чем-то недовольная лошадь, в дальней стороне двора поскуливала собака. Тайга что-то невнятное бормотала во сне, кронами шелестела. По двору гулял, напоенный сочными травами, ленивый хмельной ветерок, густой и сладкий, как ягодный взвар. Васька вдохнул полной грудью, и почувствовал, что пьянеет.
— Степаныч, а кайло-то тебе на что? — послышался голос стрельца, которому из избы хорошо было видно Васькину спину.
Ноги у Темнова дрогнули, голова затуманилась. Чувствуя, что сейчас рухнет, он опёрся рукой о дверной косяк, дышать стал мелко и часто.
— Степаныч, ступай почивать, — посоветовал стрелец добродушно. — Принял ты на грудь нынче лишнего, как завтра станешь горщиков гонять, ежели не отоспишься?
Темнов, совладав со слабостью, не оборачиваясь, махнул караульному рукой, мол: ладно, так и быть. Сделал шаг, прикрыл за собой дверь, прислушался. В избе что-то упало, Васька кошкой отпрыгнул в сторону, выхватил кайло.
«Ежели следом кинется, убью!» — решил он, чувствуя, как каменеет отполированное сотнями железный мозолей древко.
Но прошла минута, потом другая, никто за беглецом не гнался, "сатанинский предбанник" стоял тихо, переполохом не гремел. И вдруг подумалось Василию, что может в аду так же спокойно, никто никого не режет, еду не клянчит, от судьбы не бежит — спят грешники вечным сном, обретя в том сне свободу от житейской каторги... Но мыслям этим испугался, погнал их прочь, перекрестился. И всё же что-то тревожное в душе Темнова осело, занозой зацепилось, царапало душу.

Вася ещё раз обвёл взором пустой притихший двор, высматривая, не несётся ли в его сторону волкодав? Собаки не стрельцы — не перепьются. Но приученные сторожить колодников, что на скипе работают, они и теперь крутились вокруг избы, в которой каторжан на ночь запирали. Да и ветерок тянул косо, стороной, так что учуять незнакомого человека зверь не мог. Темнов немного успокоился, вернул взгляд на горщицкую избу.
Над дверью на гвозде висел массивный железный крест. Не думая зачем, Васька подкрался, снял его, сунул под подкладку бешмета, заправил за спину кайло, и почти спокойно, не таясь, направился через двор к частоколу заплота, за которым ждала его мохнатая, таёжно-разлапистая воля. Губы каторжанина кривила улыбка квёлой пугливой радости.

2.

Вася Темнов, душегуб, клятвоотступник и беглый каторжник, две недели пробирался на юг. Метил в Сибирь, на Обь, а то и на Енисей, а единственная дорога туда, о которой слышал — Верхотурский тракт. Путь предстоял не близкий и рисковый. По тракту везде русские сёла стояли, таможенные посты, купеческие караваны и казачьи разъезды ходили, а у Васьки каторжное клеймо на руке. Может, и ползли где юркими змеями охотничьи тропы на восток через Камень, но Темнов их не знал, а идти наобум опасался. Потеряться в горах и сгинуть, или утопнуть в сибирских болотах — дело пустяковое.

К свету божьему привыкал беглец долго. Дневная ярь ему зрение выжигала. Даже когда над ручьём напиться сгибался, жмурился — солнечные блики в глаза ножами врезались. Кутал голову полстью, шёл оврагами и сумрачными дремучими лесами. На привалах в студёных горных ручьях отмачивал заскорузлое тело, стучал зубами, отбивался от слепня, но годовалый пот и грязь смыл, выстирал портки и рубаху, помолодевшим себя ощутил, от чего бежал бодрее.
На третий день Васька натер ноги до кровавых водянок, снял сапоги, связал, перекинул через плечо и дальше пошёл босым. Прикидывал сапоги продать, потому не бросал.
Жрал запасённую глину, грибы, подбирал недозрелую кедровую шишку, в малинниках — сочную ягоду. Как заяц грыз корни пырея и стебли сусака, жевал листья иван-чая. Как-то наткнулся на ежа, расплющил зверюшку камнем и обглодал, не готовя.
Охотиться Василий позволить себе не мог. Видел зайцев, глухарей, в заводи озерца — чёрных уток-лысух с белыми медальонами на лбах, наткнулся на косулью лёжку, непугаными белками лес кишел. Но плести морды, или мастерить слопцы времени не было, да и найти силки могли преследователи, а по ним и беглеца нагнать.
В подкладке бешмета Васька нащупал зашитые алтыны, целых четыре. Глумилась судьба над каторжанином, подкинула деньжат, которые посреди уральского урмана, нужны ему были, как безногому лапти. Изрядно Темнов по этому поводу матерился. Ещё обнаружил в кармане огниво, но костров не разводил, чтобы себя не выдать. И опасался он не напрасно. За первую неделю два раза видел беглец всадника на каурой башкирской лошадке, который с лысой макушки шихана окрестности озирал. Шёл дозор за каторжанином следом, на пятки наступал, и всё же не дался им юркий хорёк, улизнул.

К третьей неделе пути глина закончилась, от грибов и травы Ваську мутило, в чреве сосало, голод понемногу подтачивал силы. Спал Темнов в обнимку с железным крестом, и сон его был рваный, тревожный — от каждого шороха дёргался.
Боялся он как дозора, так и медведя, на чьи кучи не раз натыкался. Но Хозяина всё же не видел, даже рык его не слыхал. Зато однажды на песчаной прогалине у ручья приметил чёткий волчий след. Той же ночью вскинулся от цепенящего воя, коий по ушам оточенной саблей полосовал, до самой зорьки глаз не сомкнул.
С того дня волчьи следы находил постоянно. Нарезали серые демоны вокруг одинокого человека круги, дожидались, когда ослабеет. С божьей помощью кайлом медведя завалить можно — от стаи волков не отмашешься. И сатанел Васька, чувствуя себя добычей, проклинал волчий род.
— Из-под камня выполз, зверюгу-Борова завалил, стрельцов объегорил, от дозора ушёл, и что теперяча — на вечерю псам шелудивым?! — хрипел Темнов сам себе, злобу глотая. — Не дамся, ироды! Хоть одному, а пасть расквашу!

Пугали Ваську и вогульские черти, о коих горщики любили за трапезой сказывать. В вечерней сумрачной тайге исполинские кокоры и пни-вывертни тянули к каторжанину ломаные паучьи лапы. В скальных выступах мшистых сопок виделись ему головы отыров — вогульских богатырей-великанов, которые сквозь толщу Уральских гор на волю рвались; носы их были горбаты, слепые глаза смотрели на человечишку мрачно, презрительно.
В другой байке слыхал Василий, что живёт на Урале огромный змей чёрной масти, страж горных сокровищ; любит на мёртвое дерево забраться и с вершины окрест оглядывать — не пришёл ли кто зариться на самоцветы? А узрит человека — с дерева прыгает, колесом несётся и одним ударом хвоста дух из незваного гостя вышибает. Вогулы того змея зовут Ялпын Уй, и за святую животину почитают. Встретить змея — плохая примета, к большой беде. Даже ежели не тронет тебя Ялпын Уй, всё одно лихо случится.
Темнов с детства змей ненавидел люто. Пробираясь по Камню как-то приметил медянку. Забил безобидного гада камнями, но и мёртвого тронуть побрезговал, хотя разумел, что след для дозора оставляет, бросил ястребам на расклюй.
Уральский Пояс пронизан ключами, ручьями опутан, как неводом. На живительных соках пёрли в гору крепкие дерева, но в землю камень пробить не могли, стелились по поверхности корневищами, сплетались и разбегались корни жирными змеями, заставляя Ваську сбавлять шаг и до рези в глазах всматриваться в путаные узоры — не таится ли среди них вогульский змеиный царь?
А тут ещё волчьи следы покоя не давали, так что любой отблеск Темнов за горящие глаза хищника принимал. Потому и спал он, крест обнимая, молитвы бормотал, надеясь, что православная вера его от местной нечисти убережёт.

Навалилась на Ваську воля, всей своей непомерной тяжестью Уральского Пояса, душу выдавливала. Осунулся каторжанин, одичал, в глазах блеск загнанного зверя появился. Замычит утробно в тальнике выпь — Васька шарахается; ухнет на ветке пучеглазый филин — голову руками закрывает; скрипнет ствол старого кедра — за кайло хватается, думает: уж не дверца ли ура-сумьяха, вогульской избушки на курьих ножках отворилась, простодушного путника в свои чертоги заманивая?
Но как бы душа не холодела от страха, как бы ни липла холодным потом рубаха к спине, Вася настырно, упрямо лез дальше.

Зачем крест со стены «сатанинского предбанника» спёр, Васька только неделю спустя догадался.
Когда Темнова в рудник спустили, нёс при заводе богоугодную службу иерей Прокопий. Был он юн совсем, смешную его бородёнку малейший ветерок распушивал. Жизнь вёл праведную, благочестивую. Питался скромно, как воробушек, поклюёт сухарик, водицей запьёт — тем и доволен. За душой не имел ни копейки, весь скарб — штопанная-перештопанная ряса, на голове потрёпанная скуфейка, берестяные лапти, которые сам же и плёл, да деревянный крест. В свободный час мастерил из лыка и бересты кукол да зверушек, раздавал детишкам, радовался их счастливому смеху. Глаза его были светлы и лучисты, о боге говорил мягко, но истово, для любой живой души имел доброе слово. Лошади, и те к нему тянулись, завидев, подходили, морды под ласковую ладонь подставляя, чуяли в божьем человеке щедрое сердце.
Не забывал отец Прокопий и каторжан, на каждый церковный праздник без опаски спускался в рудник, читал горщикам свои незатейливые, но ясные проповеди, благословлял, отпускал грехи. Любо было каторжанам его внимание, радовались, что хоть кто-то об их душах печётся.

Однажды пришёл отец Прокопий к кузнецам с просьбой выковать ему железный крест, а то деревянный поизносился, пересох и треснул. Мужики не отказали, крест сработали, за что иерей их сердечно поблагодарил, но добавил, что маловат крестик получился, шею к земле не гнёт, силы не имеет напоминать, что земные грехи потяжелее чугуна будут. Ну, кузнецы ради смеха и нашлёпали с десяток крестов, от малого, размером с ладошку, до огромного в поларшина длиной, да в четверть пуда весом. Пусть, мол, святой отец выбирает, какой ему приглянётся. А святой отец без заминок потянул самый великий, на шею повесил, кузнецам в ноги поклонился, и пошёл себе с наковальней на шее, оставив примолкших мужиков озадаченно затылки чесать.
Прочие кресты приказчики по срубам над дверьми повесили: на часовне, на заводских воротах, на горщицкой избе, на амбарах даже — не пропадать же добру.

Но маялся при заводе отец Прокопий, всех благодатью одаривал, а душа всё равно богом переполнена оставалась. Зырян, что на службе значились, да вогулов, которые ясачные соболя приносили, охаживал, долгие беседы с ними вёл, многих окрестил. Желал иерей идти по Уралу и местным слово божье нести, чтобы по всему Камню языческие болваны сгинули, а православный крест восторжествовал. Для этого даже вязкой нательных крестиков обзавёлся. В конце концов, дозволение в епархии выхлопотал, и, счастливый, собрался в дорогу. Провожать его весь посад пришёл, да и заводские, кто не занят были, во двор высыпали, даже стрелецкий сотник пожаловал. Отец Прокопий провожавших благословил, три раза до земли поклонился, и отправился к ближайшим вогульским юртам.
После его ухода приходили вести, что видели миссионера то тут, то там. Замысловатыми путями петлял по Камню отец Прокопий, пока не сгинул. Перестали приходить о нём новости, и что с ним стряслось, никто не ведал. Может в расселину угодил, или медведь задрал, а могло и такое случиться, что шаманы местных науськали русскому попу в спину стрелу метнуть.

Взамен ушедшему иерею приблудился к заводу отец Ипатий. Был он тучен, ходил с отдышкой, жрал жадно, за троих, так что по рукавам жир тёк, а в бороду капуста вплеталась. Проповеди плёл ладные, витиеватые, но туманные, не понятные простому люду. Маслеными глазёнками заводчикам улыбался, на рабочих людишек косился строго, чуть что, огненной геенной стращал. Крест носил не большой, но серебряный, трилистниковый. На окрещённых отцом Прокопием зырян таращился с оторопью, будто говорящих собак узрел; на службу их допускал, но старался не замечать, а ежели они к нему обращались, утекал со всех ног.
Как-то каторжане, истосковавшись по доброму слову, кланялись через приказчика отцу Ипатию, просили его службу им справить. Поп опешил, долго пыхтел, отнекивался. Но узнав, что раньше юный священни
Развернуть

тайга это интересно песочница 

Для начала нужно дать определение - что такое "тайга"?
Тайга - название сибирское (слово инородческое). Это более или
менее густая, в естественном состоянии, обыкновенно, трудно
доступная, хвойная чаща, с болотистой почвой, с буреломом и ветровалом.
Ф.А. Брокгауз, И. А. Ефрон.
Развернуть
Комментарии 3 28.10.201311:25 ссылка -1.6

тайга Русские хачи Чечены песочница 

Я вот иногда задумываюсь, а чего это «дети гор» у нас в Сибири лезгинку не танцуют, а потом вспоминаю одну историю, приключившуюся ровно 15 лет назад (летом 1998 года), косвенным свидетелем которой я стал.

В 35 километрах южнее Томска вниз по Коларовскому тракту, есть небольшое село. Народ там работящий, обстоятельный (сибиряки одним словом), и после развала СССР хоть особо не жировал, но и не бедствовал. Была (и есть) в этом селе лесопилка, построенная в советские времена. После развала Союза вообще, и системы колхозов и совхозов в частности, она какое-то время стояла брошенной, пока на селе не появилась приличная чеченская семья (говорю без всякой иронии, это были действительно порядочные, интеллигентные люди), которая своим трудом и деньгами (уж не знаю какими), но эту лесопилку восстановила, модернизировала, и запустила в работу. Все были довольны, потому что деньги там платились для села приличные и в срок, а работы хватало многим.
Но если хозяин и его семья жили по местным порядкам и особо никак себя негативно не проявляли, то приехавшие к ним как-то, то ли родственники, то ли земляки, повели себя более чем неправильно. Четверо кавказских джигитов, сидючи у себя в тонированном авто, громко обсуждали свои проблемы, а потом решили «прыгласыт покататся, да?» шестнадцатилетнюю симпатичную селянку, которая такой перспективе была совсем не рада. Но джигиты настаивали. Но крики девушки прибежало несколько местных мужиков, и, не убоявшись продемонстрированных им ножиков, совсем не по-джигитски поленьями проломили головы не в меру настойчивым ухажерам. Проломили в самом прямом смысле слова, т.к. джигитов повезли в Тимирязевскую ЦРБ на трепанацию черепов.
Через 2-3 дня, на пороге кабинета главы сельсовета возникло трое или четверо солидных бородатых мужчин средних лет, в хороших костюмах. Делегация аксакалов в ультимативной форме потребовала от главы выдать им тех местных, которые так невежливо обошлись с их земляками, сопроводив требование тезисом «иначе здесь все кровью умоются»…
Глава, крепкий кряжистый мужик лет за 50 спокойно присел, прищурился и парировал:
"Для начала, уважаемые, немного статистики. В моем селе 800 человек народу. Половина из них – мужики. От этой половины, еще половина, это мужики в возрасте от 16 до 60 годов. Это раз.
Тут народ живет тайгой. Что поделаешь – браконьеры, мать их. В каждой избе ствол, зачастую не один. Зачастую нарезной. То есть на село 200 стволов. Это два.
Если вам этого покажется мало, в 5 километрах к югу и 4,5 километрах к северу еще два таких же села. Итого 600 стволов, и это не считая наших баб, у которых тоже царапинами не отделаетесь. Это три.
И с кем, пидоры бородатые, вы тут повоевать захотели?»
«Аксакалы» переглянулись, посмотрели на невозмутимо дымящего папиросой главу, на участкового и старшего егеря госзаказника «Л…ий», возникших в дверях (как вы понимаете они «случайно» оказались «при исполнении», поэтому первый держал на плече АКС74У, а второй СКС), после чего так же молча встали и удалились. Больше их никогда на селе не видели.
История абсолютно реальная, рассказанная старшим егерем госзаказника, что стоял в дверях. На мой вопрос: "А что если бы кавказцы все же бы приехали бы?", - дядя Коля ответил: "Слав, тайга большая. Ну приехало бы их, положим, автобус. Так тут на таежных покосах в старых силосных ямах их прям в автобусе бульдозером и прикопать можно. А искать особо никто не будет..." И я ему поверил, и верю в таких людей до сих пор...
Развернуть

video эсперимент тайга 

посмотрите. это правда интересно.

Развернуть

art анимешное песочница Toradora тайга 

art,арт,анимешное,песочница,Toradora,Toradora!,тайга
Развернуть

торадора! тайга срач песочница 

ТО0ДООРД 15 А 6000 ANIME,торадора!,тайга,срач,песочница
Развернуть
Смотрите ещё
В этом разделе мы собираем самые смешные приколы (комиксы и картинки) по теме тайга (+54 картинки, рейтинг 409.9 - тайга)