sfw
nsfw

Результаты поиска потегуроман

Дополнительные фильтры
Теги:
романновый тег
Автор поста
Рейтинг поста:
-∞050100200300400+
Найдено: 43
Сортировка:

Белое солнце пустыни



…Сухов проводил взглядом вереницу грифов, мерно машущих крыльями, пока они не растаяли в знойном небе, и на всякий случай, запомнил направление их полета: по всей видимости, там случился недавний бой, и санитарам пустыни было чем поживиться. Поерзав и задрав еще выше ноги, Сухов сполз спиной почти до самого подножия саксаула, надвинул на глаза кепарь, но уснуть на раскаленном песчаном ложе было весьма затруднительно. Он лежал, не шевеля даже пальцем, даже не моргая, чтобы не растерять последние остатки жидкой субстанции в своем организме. Одновременно он стал думать о Кате, о своей драгоценной и единственной супруге, — прибег к верному средству, которое всегда отвлекало его от ужаса жизни…


Прибежав на пристань, Сухов дождался первого парохода и отправился с ним вниз по реке. Денег у красноармейца было мало, и он договорился с капитаном оплатить проезд бесплатной матросской работой.

…В Царицыне ему ничего не удалось узнать о ссыльных. Возможно, кто-нибудь что-то и знал об арестантах, но не желал говорить, потому что в освобожденной России уже наступало опасное для «нерегулярных» разговоров время.

В Астрахани же, у босоты, ошивающейся у пристаней, он узнал наконец, что ссыльных двумя партиями отправили морем в Баку в Баиловскую пересыльную тюрьму. Обдумывая, как ему поступить дальше, Федор бродил по астраханской набережной, по парку, где некогда прогуливались барышни с их кавалерами и духовой оркестр играл вальс. Теперь здесь маршировали красноармейцы. Наконец ему пришла мысль наняться на товарный поезд охранником и таким образом добраться до Баку. Его, как солдата, не раздумывая взяли… И покатил товарняк, громко перестукивая колесами, протянув за собой шлейф паровозного дыма, по астраханским пескам, мимо синего моря Каспия; моря, с древних времен обильного благородной красной рыбой, запасы которой в нем, вместе с Волгой, составляли по данным энциклопедического словаря «девяносто пять процентов всех осетровых, существующих на земном шаре»…

Поезд на Баку полз по самому берегу, и буруны морских волн подкатывали к железнодорожному полотну, почти к самым ногам Сухова, которые он свесил наружу, сидя на полу вагона в обнимку с винтовкой…

По дороге Сухов интересовался участью ссыльных, но никто толком ничего не знал, слухи были самые разноречивые.

…В Баку он устроился рабочим на промыслы. Их бригада возила на тачках песок для засыпки бухты, под дном которой нашли нефть. Оказалось, что под огромным озером-морем Каспием, в глубине земли, покоится еще одно море, такое же огромное по величине — море нефти. По проекту инженера Потоцкого надо было засыпать большое водное пространство.

Инженер был слеп, он приезжал сюда в коляске и, ведомый за руку своей дочерью, обходил стройку. Дочь рассказывала отцу, сверяясь с топографической картой, обо всем, что сделано накануне, как проходит засыпка бухты, и слепой инженер давал указания мастерам.

Бухты засыпали — здесь выросли деревянные вышки, похожие на вытянутые, усеченные пирамиды, с зигзагами лестниц, — и стали бурить.

Ударили первые фонтаны нефти, черные, высокие, растекающиеся масляными озерами по поверхности. Иногда нефть возгоралась — факелы взлетали в небо, чадя густыми клубами черной копоти, и вулканический рев сотрясал окрестности города:

В свободное от работы время Сухов бегал по городу — скопищу одноэтажных домиков с плоскими крышами, — расспрашивал жителей о ссыльных русских женщинах, но тщетно: никто ему не поведал чего-нибудь такого, что навело бы его на след Кати.

На стройке напарником Сухова по тачке был молоденький паренек, красивый семнадцатилетний азербайджанец Исмаил. Стройный, гибкий, с большими черными глазами, опушенными длинными, прямо-таки девичьими ресницами, он, тем не менее, был очень вынослив и в работе не знал усталости. Исмаил привязался к Федору, как к старшему брату, а когда узнал о его злоключениях, старался помочь ему чем только мог. Именно он, через десятых приятелей, прознал об одном нужном им человеке и, быстро разыскав его, привел к Сухову. Человеком этим был некто Аббас, надзиратель Баиловской пересыльной тюрьмы.


Они втроем — Сухов, Исмаил и Аббас — отправились тогда в шашлычную, которая находилась напротив высоких стен тюрьмы. Уселись за деревянный непокрытый стол, стоявший на земле, на деревянные же лавки. Крышей шашлычной служила крона зеленой чинары, отбрасывавшей на стол узорную тень, но все равно было очень жарко, тяжелый зной висел в воздухе.

Аббас, мрачный, неразговорчивый бакинский мужик с длинным лицом и сильными жилистыми руками, для начала, не произнеся ни звука, хлопнул полный стакан водки — круглый, толстый, зеленого стекла стакан местной водки, называемой арака. Сухов заинтересованно посмотрел на него и тоже не спеша выцедил полный стакан араки, слегка утерев под усами пальчиком губу и кинув в рот маслинку. Он уже научился кое-чему в определении людей и сразу понял, что этого приятеля торопить с разговором не следует ни в коем случае.

Дальше они пили так же молча, но уже закусывая то жареными кусочками баклажана, называемого здесь бадымжаном, то маленькими колбасками из рубленого остро наперченного мяса, зажаренными на углях, называемыми люля, то большими кусками шашлыка из осетрины. Сухов, привыкший у себя на Волге к пирогам с осетриной, здесь впервые отведал шашлык из этой рыбы. Пораженный его вкусом, он не удержался и нарушил молчание, сказав, что надо и волжан научить готовить это кушанье…

Исмаил, грызя перышко лука, не пил ничего и даже не ел, смущенно отговариваясь, что он сыт, что поел дома… на что Аббас молча стукнул о столешницу кулаком, и после этого юноша деликатно взял с блюда колбаску люля.

Когда Сухов и Аббас выпили по бутылке водки каждый, у бывшего надзирателя потеплел взгляд, и он с некоторым уважением посмотрел на иноверца. Аббас оценил, что Сухов не запьянел, только взгляд его стал чуть мягче и веселей.

Музыкант играл в углу шашлычной на кеманче, выводя бесконечные мелодии, тягучие и одновременно как бы узорно-извилистые, подобно орнаменту на ковре. Музыкант был худ, черен как эфиоп, а волосы и борода его были белоснежно-седыми, отчего он выглядел, как снимок на негативной пластинке.

Аббас поинтересовался, нравится ли русскому эта азербайджанская мелодия. Сухов кивнул.

— Похоже на нашу реку, которая делает много поворотов.

Аббасу ответ понравился, и он, никогда никому не говоривший о своей работе надзирателя, постепенно разоткровенничался с этим рыжим русским. А когда Сухов заказал еще литр водки, Аббас поведал ему все, о чем посторонним знать не положено.

Сухов узнал о том, как прибывали этапы в Баиловскую тюрьму, как их отправляли потом через море в Красноводск, откуда они затем распределялись в места поселения. Аббас рассказал ему, что между бакинским портом и Красноводском курсировала тюремная баржа, железная, ржавая до красноты — раньше на ней перевозили скотину.

Колонну баб и мужиков конвоировали до причала в сопровождении собак, затем шеренгами в один ряд, громко пересчитывая, загоняли на баржу. На ней ссыльные стояли, прижавшись друг к другу, невидимые за высокими бортами, а над ними с винтовками в руках по специальным трапам ходили солдаты. Женская и мужская половины, ничем внешне не отличавшиеся — ни запахом, ни матом, — были разделены железной перегородкой.

Загруженная до предела, баржа начинала свое плавание до другого берега Каспия, пересекая море с запада на восток. Дорогой сильно качало, ибо плоскодонная баржа была приспособлена только для каботажного плавания, а не для пересечения морского простора. От сильной болтанки многие блевали прямо на пол под себя. В перегородке между мужской и женской половинами было проделано множество дыр — кто чем расковыривал. Через дыры переговаривались, посматривали друг на друга, передавали курево.

Баржу сопровождал военный катер, с пушкой на носу и пулеметом; на случай бунта было предписание — топить баржу прямой наводкой вместе с охраной, поскольку последняя тут же становилась виноватой, ежели допустила бунт.

О многом говорил за столом хмурый надзиратель, но о своей Кате Сухов так ничего от Аббаса и не узнал, вернее, узнал, если, как говорится, отрицательный результат тоже считать результатом. Когда Сухов красноречиво описал внешность Кати и сообщил все ее приметы, Аббас категорически заявил, что такая женщина в Баиловской пересыльной тюрьме не появлялась.

— Все ссыльные бабы лично прошли через мои руки, — твердо сказал Аббас. Сухов поднял голову, но понял, что эта двусмысленность была случайной. — Но такой, как твоя Катерина Матвеевна, я не встречал точно… и другие тоже — все бы заметили такую кралю, да еще блондинку! — Он вскинул руку, подчеркивая свои слова.

Сухов грустно усмехнулся. В Баку ему делать было больше нечего. Они распили оставшуюся водку, Сухов душевно поблагодарил Аббаса за компанию и дружески расстался с ним.

Исмаил же провожал своего старшего друга по бакинским улицам до самого места ночлега — старых полузанесенных песком барж на берегу моря, в которых и было общежитие рабочих. По дороге Исмаил время от времени молча вздыхал и все заглядывал в лицо Сухова, трогательно переживая их неудачную встречу с надзирателем.


На другой день Сухов узнал, что в Баку идет запись добровольцев в красноармейские части для борьбы с басмачами. Недолго раздумывая, он записался в один из отрядов, который вскоре должен был отправиться в Красноводск, а оттуда в полупустынные степи и дальше в пески самой пустыни…

Воевать для Сухова было делом привычным, но сейчас, записываясь в боевой отряд, он преследовал две цели: война со своей каждодневной смертельной круговертью как ничто другое могла хоть как-то отвлечь его от постоянных горьких раздумий о судьбе; опасная боевая работа поглощала человека целиком, а в редкие свободные часы между сражениями или подготовкой к ним нестерпимо хотелось лишь одного — спать, спать, спать… Вторая же его цель заключалась в том, чтобы окончательно самому убедиться, что в красноводских степях, куда, по словам Аббаса, отправляли ссыльных, Катя тоже не появлялась. Вполне могло случиться — думал Сухов — что она попала туда, каким-нибудь образом минуя эту проклятую Баиловскую пересыльную тюрьму.

…Накануне отправления Сухов ушел к морю и долго сидел на берегу, уставившись на горизонт, где сливались вода и небо; там парили, кружили чайки, вспыхивали на пологих волнах ослепительные блики солнца. Пенные полукружья подкатывались к ногам Сухова, шуршали, впитываясь в горячий песок.

Потом Сухов разделся и вошел в море. Он не спеша долго плыл к горизонту, все больше удаляясь от берега, и доплыл туда, где кружились, кричали чайки. Тут, на глубине, вода была бутылочно-синей.

В бухте Биби-эйбат вспыхнул нефтяной факел — столб огня и дыма взвился ввысь, заслонив солнечный диск. Мрак опустился на побережье и часть моря, как при затмении. Жгутики сажи от горящей нефти, похожие на головастиков, посыпались в воду вокруг Сухова. Чайки улетели прочь, спеша уйти от жара. Со стороны моря к бухте подошел пожарный катер, и струи воды полетели из брандспойтов в сторону факела.

Сухов вернулся на берег с покрасневшими от дыма и сажи глазами. Как всегда, судьба хранила его: плыви он чуть ближе к взорвавшемуся огнем фонтану — пришел бы ему каюк.

Исмаил отпросился с работы, чтобы проводить друга. Явился на бакинский причал и Аббас.

Исмаил пришел со свертком, в котором была еда в дорогу — чурек, зелень, сыр. Кроме того, он протянул Сухову еще и кулек со сладкой ягодой — инжиром, смущаясь и боясь, что Федор посмеется над этим любимым им мальчишеским лакомством. Но тот все принял чинно, с признательностью.

Аббас принес бутылку араки и брусок мяса, крепкого, не угрызешь, остро наперченного, благодаря чему оно не портилось при любой жаре. Мясо это здесь называлось бастурма. На этот раз Сухов и Аббас приняли водочки в самых деликатных границах — по чарочке на дорожку, или «на посошок», — так это называется по-русски, объяснил Сухов.

Пока шла погрузка красноармейцев на пароход, они стояли у трапа и, как всегда бывает при проводах, обменивались ничего не значащими фразами, курили…

— Приезжай ко мне, если что!.. — вдруг горячо сказал Исмаил, влюблено глядя на Сухова. — Теперь ты мой брат!

— Э-э!.. — протянул Аббас и сделал свой любимый жест — вскинул руку. — У него семья — сто человек!.. Приезжай ко мне — я бобылем живу, а ты мужик вроде подходящий… и араку умеешь пить. — Тут он протянул руку и добавил: — Ладно, прощай!.. Терпеть не могу проводы — в тюрьме только и знал, что всех провожал.

Аббас, повернувшись, ушел, а Исмаил стоял до конца, пока Сухова не погнали к трапу.

Плыли в трюме; каспийские волны беспорядочно били о гулкий борт парохода, пахло мазутом. Сухов, закрыв глаза, все вспоминал девичью улыбку молоденького азербайджанца, назвавшего его своим братом, и это согревало душу одинокого сейчас на всем свете солдата. Пароход кренило с борта на борт и с носа на корму; устоять на ногах было невозможно, поэтому сидели, привалясь друг к другу, к металлическим стенам трюма. Выходить на палубу не разрешалось, чтобы не демаскироваться. Даже единственную полевую пушку на баке прикрыли ветками чинары, хотя этот зеленый кустарник на пароходе мог вызвать еще большее подозрение. Пароход оказался таким старым и проржавевшим, что непонятно было, как он вообще держался на воде. Во всяком случае, остаток пути красноармейцы провели в воде, понемногу заполнявшей трюм. Лучи солнца, бьющие сверху, играли всеми цветами радуги в масляных пятнах на поверхности воды в трюме.

…В Красноводске было жарко, пахло песком, камнем — то был запах пустыни, впервые учуянный Суховым. Мальчики в тюбетейках, чернявые, худущие и большеглазые, продавали гирлянды вареных раков, кирпичного цвета, в пупырышках, с обвислыми клешнями. Тут же на берегу готовили шашлыки; нанизанные на деревянные прутики, шкворчащие на огне кусочки молодого барашка источали такой соблазнительный аромат, что всегда голодных солдат, питающихся в основном пшенной кашей и воблой, буквально покачивало в строю.

Вскоре красноармейцев погрузили в коробки товарных вагонов и повезли по пустыне, начавшейся почти сразу же после окраин города. Пустыня предстала пред Суховым своим блеклым, цвета поношенной гимнастерки, пейзажем, даже небо тут было белесое, мутное. Верблюды равнодушно провожали их состав взглядами, смотря всегда как бы поверх, как бы сверху; все больше попадались одногорбые.

Потом их состав разбили на отряды и пустили по всем направлениям в пески и степи, уничтожать летучие отряды басмачей. Перед этим всем выдали поношенное и прожаренное в «вошебойке» обмундирование и новенькие винтовки.

Сухов еще с германской войны усвоил из непреложных истин боевой жизни: чаще других погибают солдаты, которые пренебрегают правилами маскировки, то есть выделяются на местности, помимо неосторожных порывистых движений, еще и своим обмундированием — его цветом или какими-либо деталями: сверкнувшей ли пуговицей, светлой пряжкой или еще чем-нибудь. Только безумец может появиться на передовой в парадной форме с золотыми погонами, сверкающими пуговицами, заметными за версту наградами на груди. Такой поступок равносилен смертному приговору, подписанному самому себе: этот безумец немедленно станет легкой добычей не только снайпера, но и просто приличного стрелка.

Федор Сухов не забывал ничего из накопленного им опыта боевой жизни. Поэтому он выбрал себе из кучи обмундирования самые выцветшие, застиранные добела гимнастерку и штаны.

Еще с первых часов следования их поезда через пустыню он определил, что именно такая форменная одежка сделает его почти незаметным для противника на фоне светлых песчаных барханов. Винтовку выбрал германскую, считая ее надежней английской.


Провоевав с басмачами четыре с лишним года, познав искусство войны, дважды плененный и дважды спасшийся бегством, Сухов, сражавшийся за идеи революции и за светлое будущее всего человечества, между тем никогда не забывал расспрашивать местных жителей о ссыльных русских. Четыре года, воюя, скитался он по пустыне и все четыре года искал след своей Кати. На пятом году ему повезло. Ну не могло же, не могло не повезти ему за столько лет его собачьей солдатской службы!

Случилось это так. Однажды он с несколькими бойцами был направлен на север для пополнения запаса боекомплекта и приобретения свежих лошадей для отряда. Прибыв на место и, как всегда, расспросив местных жителей, Сухов узнал про поселение русских неподалеку в степи. Их прислали сюда как раз в то время, которое его интересовало. Оставив бойцов заниматься делами отряда, он направился в указанном направлении, почти уж и не надеясь на удачу: сколько таких поселений он перевидал в поисках Кати — и все без толку.

В степи, у единственного колодца, стояло несколько жалких лачуг из глины и прутьев, типа мазанок; дымились костры, на которых поселенцы готовили себе пищу.

Мужчины — изможденные люди неопределенного возраста — распахивали пыльную землю на таких же, как и они сами, тощих лошаденках. За деревянными сохами тянулась желтая пыль. Женщины и детишки занимались хозяйством, готовили жиденькое варево из бог знает чего.

Увидев подскакавшего к колодцу русского красноармейца, люди несмело потянулись к нему… Остановившись поодаль, молча смотрели на земляка. Сухов спрыгнул с коня, накинув повод на шест, врытый у колодца, подошел к поселенцам, учтиво поклонился. Понимая, как жизнь обидела этих людей, он угостил всех мужичков махоркой, не спеша наладил разговор и перешел к своим вопросам… И снова, в который раз убедился, что ему опять не повезло: никто не знал ничего о Кате…

Опечаленный, он распрощался с людьми, медленно подошел к коню, уже сунул ногу в стремя… и тут услышал, как за его спиной прозвучал слабый голос женщины, неуверенно назвавший его по имени:

— Федя?..


Сухов чуть не упал, выдергивая ногу из стремени, быстро повернулся на голос. Он увидел только что подошедшую к толпе незнакомую старушку, которая смотрела на него подслеповатыми глазами.

Федор Сухов медленно двинулся к ней, думая что ослышался. Тощая, изможденная женщина в убогом, протертом до дыр шушуне, шагнула к нему навстречу и снова сказала:

— Феденька… сынок.

Она уткнулась сморщенным личиком в его грудь и заплакала.

Тут Сухов не глазами, а каким-то сердечным чутьем узнал ее.

— Матушка?.. Матушка Анна?..

Да, это была она, супруга покойного священника отца Василия, который венчал их с Катей.

Сухов, не помня как, оказался сидящим на пожухшей степной травке. Рядом с ним, опустившись на колени и обняв его, как ребенка, покачивалась матушка Анна. Она гладила ладошкой его голову, его выгоревшие добела волосы и горячо говорила:

— Жива твоя Катя!.. Жива!.. Ты не верь никому.. Господь Бог не даст ей погибнуть!.. Пресвятая Богородица, матушка Царица Небесная наша укроет ее своим Покровом!..

— Что с ней?.. — вскинул голову Сухов. — Где она сейчас, матушка Анна? Где Катя?! — чуть не кричал он.

Люди молча обступили их. Матушка утерла слезинку и заговорила вновь:

— Когда мы отплыли, Катя на корму прошла и весь день на ней простояла… все на Волгу глядела… ни с кем словом не обмолвилась. Нас-то вниз загоняли, а ее никто не трогал — вся охрана и матросы только и знали, что пялились на нее, любовались ею… Чай, сам знаешь, какая она, наша Катя… наша Екатерина Матвеевна, супруга твоя!..

— Ну, а дальше?.. Дальше, матушка Анна?! — Сухов вскочил на ноги, за плечи поднял старую женщину.

— Ночью гроза случилась… Страшная, не приведи Господь!.. Небо над головой крестом раскалывалось… — Матушка Анна перекрестилась. — Гром и молния били не переставая… Люди от страха ничком на пол ложились…

— Матушка Анна! — в нетерпении снова схватил ее за плечи Сухов.

Она, тихо покачав головой, вздохнула.

— Утром только котомочку ее нашли… с платком и хлебушком… А самой Кати и след простыл. Больше не видали ее на пароходе…

— Не видали?.. — еле слышно переспросил Сухов, пристально глядя в лицо матушки.

— Видно, очень не хотела твоя Катя в тюрьму плыть, — сказала, горько усмехнувшись, матушка

Анна. — Вот и бросилась в Волгу… — Сухов закрыл глаза, вытянулся, как по стойке «смирно», а матушка Анна продолжала: — Ты, Феденька, только не верь никому… не верь. Тебе скажут, что она, мол, утопилась с горя… или, мол, просто утонула в грозу… А я знаю… сердце мое чует, что сохранил ее Господь наш, Спаситель, и она доплыла до берега. — Матушка снова перекрестилась.

Сухов открыл глаза, и матушке показалось, что в глубине их появился какой-то упрямый блеск.

— Утопилась?! Ну, это вряд ли! — Он решительно покрутил головой, как бы отметая малейшую возможность такого исхода. Сухов хорошо знал свою Катю и был уверен, что она-то уж не покончит с собой.

— Вот и я говорю!.. — закивала матушка Анна. — Вот и я…

Зная характер Кати, Сухов резонно предположил, что она, конечно же, не могла покорно тащиться в тюрьму и решила сбежать, дождавшись подходящего момента.

Он взглянул на матушку, быстро спросил:

— А ее искали, матушка Анна?.. Пароход останавливали?

— Нет, — ответила она. — Один матрос баял поутру, мол, вроде слыхал он, как что-то всплеснуло — да не понял что… А к утру пароход далеко ушел…

Сухов кивнул головой. «Все ясно, — подумал он. — Катя наверняка поплыла к левому, луговому берегу и укрылась в какой-нибудь заволжской деревушке, скорей всего у тетки своей, которая забрала ее сестренок и братишку… Все сходится. Конечно, она сбежала… А ночь, да еще с грозой — самый подходящий момент». Едва только он подумал об этом — перед ним тотчас же промелькнули картины той незабвенной летней поры, когда они жили с Катей в Покровском.


… Как они вдвоем переплывали Волгу, не только спокойную, но и бурную… Как Катя учила его не паниковать при большой волне, а спокойно подныривать под ее пенный гребень… Как во время их «медовой недели», они, купаясь в заливах — Катя в холщовой рубашке, а он — в своих выцветших добела бумажных матросских портах — ныряли в глубину до самого дна. Схватившись за какую-нибудь корягу или за лапу занесенного песком якоря с налипшими ракушками, они надолго замирали над светлым ложем песчаного дна, как бы паря над ним… Малые существа подводного мира, вспугнутые поначалу, начинали доверять им: темно-серебристые пескари тыкались в них легонько, как бы целуя; стайка полосатых окуньков проплывала рядом, огибая их головы, а однажды из-под камня вылез рак и запутался в длинных волосах Кати. Он «подстригал» и «подстригал» ее своими клешнями, пока она не всплыла. Катя отцепила его и, смеясь в рачьи выпученные глаза, отпустила на волю…


Сухов тряхнул головой и, улыбнувшись матушке Анне, еще раз решительно заключил:

— Нет, не может Катя утонуть в Волге — ни при какой погоде!

Он вдохнул полной грудью и вдруг, впервые за долгие годы, почувствовал, что ему стало намного легче жить. Надежда окрылила солдата, и тяжесть тупой боли, придавившая его тогда в Покровском, свалилась с сердца. Он теперь знал, где искать свою Катю: «Конечно же, она там, в заволжской деревне у своей тетки, вместе с сестренками и братишкой, а может быть… может быть, уже и в самом Покровском!.. Этой сволочи, Шалаева, давно нет, чего ей бояться… А уж как я вернусь, тогда нам и сам черт не страшен».

Не сказав больше ни слова, Сухов легонько растолкал толпу поселенцев, тесно окружившую их с матушкой Анной, и подбежал к коню. Птицей взлетев на него, с места галопом рванул в степь…

Матушка Анна грустно смотрела ему вслед, мелко крестила спину удаляющегося всадника…

Остальные так же молча проводили глазами умчавшегося красноармейца и побрели по своим делам.

Сухов вернулся через час.

Смотавшись к своим бойцам, он коротко объяснил им в чем дело, и они без лишних слов отдали ему свои пайки — пшено, воблу, сухари. Нашелся также и ком слипшихся конфет-подушечек.

Сухов свалил у ног матушки Анны узел с продуктами. Ихбыло и для одной немного, но он знал супругу покойного отца Василия и понимал, как она поступит.

— Вот благодать-то! — всплеснула руками матушка и тотчас же созвала всех женщин.

Она велела им разделить поровну все, что было в узле, а ком подушечек достался оборванной голопузой детворе, половина которой не видела еще в своей жизни конфет.

Сухову очень хотелось чем-нибудь одарить матушку Анну, но ничего за душой у красноармейца не было, да и быть ничего не могло — не пистолет же ей дарить… и тут он сообразил, что на дне его «сидора», под комплектом чистого белья, лежит пара новеньких портянок. Они достались ему в наследство от недавно погибшего друга, Родиона — мягкие фланелевые, бесценные для солдата, портянки. Родион, когда был жив, все уверял Сухова, что такие портянки, кроме своего прямого назначения, очень хороши для добычи воды. Все дело в том, что иногда над пустыней вдруг появляется тучка и она может излиться обильным, но коротеньким, одноминутным, дождем. Вот тут-то и нужно не зевать и быстренько расстелить на песке портянки, а едва дождь пройдет — сразу отжать портянки в чайник…

Сухову и его дружку не удалось испытать этот способ, потому что Родион погиб, так и не дождавшись дождя в пустыне.

Матушка Анна сначала отнекивалась, а потом приняла от Сухова портянки, тут же сбросила свой ветхий поношенный платок и повязала голову мягкой фланелью, от чего помолодела даже и стала похожей на медсестру.

Они долго стояли друг против друга. Прощались, понимая, что им больше не суждено встретиться. Матушка Анна шептала молитвы и, смахивая слезинки, все крестила, крестила Федора Сухова, как будто хотела благословить его на всю оставшуюся жизнь.

Наконец он обнял матушку Анну, потом поклонился остальным своим землякам, надвинул поглубже кепарь, вскочил на коня и ускакал. А его земляки, ссыльные русские люди, с завистью глядели ему вслед — они должны были оставаться на этой убогой, постылой земле, искренне не понимая, в чем их вина…


Прибыв в часть, Сухов подал просьбу об увольнении его из армии. Все сроки и сверхсроки его службы прошли, а ранений у него было столько, что ни одна врачебная комиссия не смогла бы возразить против его демобилизации.

Вскоре Сухова вызвал один из его высших начальников — молодой комбриг Макар Назарович Кавун. Он посоветовал не торопиться с увольнением и хотя бы еще годик повоевать за счастье трудового народа.

Сухов ответил в том смысле, что он уже много лет воюет за счастье трудового народа, а теперь бы ему хотелось хоть самую малость похлопотать о своем личном счастье.

Комбриг Кавун нахмурился, строго сказал:

— Ты что плетешь, Сухов?.. Какое может быть личное счастье у сознательного революционного бойца!.. Личное счастье — самый вредный буржуазный предрассудок.

Сухов согласился с комбригом, но объяснил, что хочет отыскать давно пропавшую, горячо любимую жену.

— Жену, говоришь?.. Любимую?.. Та-ак, — поднял бровь двадцатичетырехлетний комбриг. — Значит, мы здесь будем героически сражаться, а ты пересидишь такое великое время под бабьей юбкой!

На это Сухов скромно возразил, что как только отыщет жену, они начнут вместе героически сражаться на трудовом фронте, что тоже немаловажно в такое великое время.

Комбриг Макар Назарович Кавун махнул рукой и приказал демобилизовать красноармейца Сухова.

В сущности комбриг был мужиком добрым и справедливым. За что впоследствии и будет расстрелян в тридцать восьмом как «враг народа», того самого народа, за счастье которого он сражался сейчас в этом пекле пустыни.


Забрав смену исподнего белья, немного пшена и воблы, да толику сухарей, да подаренный ему именной револьвер — все, нажитое за годы солдатской службы, Сухов прощался с отрядом. Поскольку в красноармейских отрядах, действующих в пустыне, был строгий «сухой закон», то весь ритуал прощания заключался обычно в объятиях-рукопожатиях и в напутственных словах. Для Сухова же старые дружки расстарались и приволокли в последний момент несколько бурдюков кумыса и горячие лепешки-чуреки. Кумыс, конечно, не арака и даже не виноградное вино, но приняли достаточную дозу, в общем, попрощались почти «по-людски».

Сухов двинулся по барханам домой, решив преодолеть многие версты пустынного пространства пешим ходом. Ему настойчиво предлагали лошадь, но от такого транспорта Сухов наотрез отказался, объяснив, что лошадь требует дополнительной заботы — одному проще и вернее.


Вот и двигался он теперь, окрыленный надеждой, по горячим пескам напрямик до Гурьева, оттуда можно было добраться до Астрахани, а уж там, вверх по Волге, путь был для него знакомый…



Белое солнце пустыни



Всю версту от пристани до села он бежал, как в атаку. Когда же остановился у Катиного дома — замер, сердце его упало и гулко забилось: дом выглядел явно нежилым — дверь была наискось заколочена доской, палисадник, в который когда-то Катя выводила его, больного, полежать в копне душистого сена, порос бурьяном, лопухами и прочей сорной травой. Сухов постоял, глядя на заколоченную дверь, обошел дом сбоку и ступил во двор. Здесь что-то неприятное снова поразило его, но он тотчас же догадался, в чем дело: раньше этот двор был полон шума и голосов разнообразной деревенской живности — кудахтанья, кряканья, блеяния, мычания, ржания и лая… Теперь двор мертво молчал, только негромко чирикала пара воробьев под застрехой… Круто развернувшись, Сухов снова направился к крыльцу. Здесь он сбросил к ногам «сидор», устало опустился на ступеньку, и достав кисет с махрой, скрутил цигарку. Затем извлек из того же кисета кремень, трут, кресало и с помощью этих предметов добыл огонь. Жадно затянулся и увидел, как к нему из ближайших домов, а потом и из тех, что подальше, направляются люди, в основном женщины. Те, кто постарше, подошли к крыльцу, бабенки помоложе остались у калитки, а над заплетенной до половины оградой палисадника появились головы ребятишек, словно горшки на просушке. Сухов встал, почтительно поздоровался с женщинами. Те сначала помолчали, а потом все враз, дополняя друг друга, начали рассказывать, что случилось с семьей Кати, а значит и с его семьей, казалось, такой счастливой совсем еще недавно…

Он узнал, что вскоре после его ухода на германскую по повторному призыву забрали на ту же войну и Матвея Степановича, что провоевав совсем недолго, всего с месяц, он погиб… А Елизавета Ивановна совсем ненамного пережила его, донимала ее сердечная болезнь в последние месяцы… Умерла в одночасье, в тоске по Матвею Степановичу…

Сухов слушал, низко опустив голову и затягиваясь табаком так, что потрескивала цигарка. Он вспомнил о единственном письме Кати, которое получил в госпитале; она скрыла от него правду о своем горе, потому что жалела его, не хотела ничем беспокоить там, на войне.

Бабы замолчали… Сухов сидел, прикрыв глаза, потом поднял голову, с болью спросил:

— А Катя?.. Где она?

Ему не ответили, все посмотрели на крупную пожилую женщину из соседнего дома, двоюродную сестру погибшего Матвея Степановича, Устинью Платоновну, как бы уступая ей право на дальнейшую речь. Она стояла пригорюнившись, подперев ладонью скулу, и когда увидела, что все на нее смотрят, чуть помедлила и вдруг тонким голосом как бы взвыла, запричитала нараспев, произнося фразы с тем же волжским оканьем, что и остальные:

— Феденька, родненький, солдатик ты мой!.. Не мне бы говорить и не тебе слушать про горюшко, како случилося с нашей Катенькой, с супругой-сударушкой твоей!..

Федору трудно было слушать ее причитания, но вскоре в разговор вступили остальные бабы, и постепенно он узнал до конца, что случилось с его Катей…

После смерти родителей Катя очень страдала, но горе не сломило ее — надо было обихаживать, растить младших сестренок и братишку. Однако смеющейся или хотя бы улыбающейся никто с тех пор ее не видел.

Тем временем на селе с приходом новой власти жизнь быстро менялась. Поначалу все больше горлопанили, митинговали, но скоро начались события покруче…

Появился в Покровском чрезвычайный паренек по фамилии Шалаев со своей командой и, объявив продразверстку, приступил к реквизиции хлебушка для голодающих в городе рабочих. Люди понимали, делились, но чрезвычайным паренькам было все мало, и вскоре они начали выметать хлеб подчистую, забирая даже и семенной…

Мужички на селе, которых после германской войны еще не забрали на Гражданскую, всполошились, понимая что их семьям приходит каюк. Они явились к Шалаеву и задали ему резонный вопрос: мол, если он заберет семенное зерно, то что же будут жрать рабочие и сами большевики на будущий год?.. Шалаев тут же обозвал их малознакомым словом «контра» и сказал, что их нужно «поставить к стенке» и не их дело, что будет через год.

Крестьяне подобными ответами, естественно не были удовлетворены, что в дальнейшем во многих селах и привело к большим волнениям, стычкам с чрезвычайными пареньками и расстрелам непокорных…

Надо сказать, что собою Шалаев был недурен: хотя и невысокого роста, но строен, черноволос и бел лицом — ходил по селу, лениво ворочая своими нагловатыми раскосыми глазами, хмельными от власти и тайного принятия первача. Носил потертую кожаную куртку, вылинявшие, синего сукна галифе с кожаной задницей, черную под горло косоворотку и фуражку с нашитой на нее матерчатой красной звездой. За полой он держал в кобуре «ливольверт» и при срочной надобности собрать людей палил из него в воздух три раза…

Молоденькие вдовы, шальные бабенки поглядывали на него, но Шалаев на женский пол не обращал никакого внимания — до тех пор только, пока не увидел Катю… (В этом месте рассказа Сухов снова достал из кармана кисет.) Катя ему так приглянулась, что он начал давать круги возле ее дома, но она на все его подходы не отвечала и вообще не смотрела в его сторону… Шалаев очень удивился, что женщина не оценила внимания к ней такого важного человека — не поняла своего счастья — и решил без церемоний объяснить несчастной солдатке, с кем она имеет дело… Подвыпив «для куражу», он как-то под вечерок заявился к ней домой. Прилипли к окнам соседки; пробегая мимо, приостановились бабы, с любопытством глядя, как Шалаев взбежал на крыльцо Катиного дома и шагнул за дверь… Постояв малость, бабы двинулись было восвояси, но тут дверь вдруг широко распахнулась, и Катя вывела Шалаева из избы, держа за шиворот, а затем так поддала своим крепким коленом ему под зад, что он, перелетев через все ступеньки крыльца, пропахал носом палисадник почти до самой калитки. Вскочив, он весь перекосился и выхватил свой «ливольверт», но, увидев ухмыляющихся баб, малость опомнился и быстро рванул с Катиного двора, затаив в душе неуемную злобу…

А тут началось и вовсе невообразимое: новая власть в России почему-то люто возненавидела церковь, призывала рушить храмы, скидывать колокола, а священников начали ссылать вместе с семьями, матушками и детьми, а то и расстреливать. Когда дошел черед до их Покровской церкви, мужики пришли к Шалаеву и попросили не трогать храм… Он тут же заорал, что они «контры», потому что «леригия — опиум»! Что это обозначало — никто не понял. Мужики ушли, ничего не сказав, но обозлились крепко… На другой день Шалаев поднялся со своими шаромыжниками на колокольню и сбросил оттуда на землю колокол; он загудел сердито и жалобно, но не раскололся… Потом все двинулись в храм, но батюшка Василий накрепко заперся там, потрясенный, в голос молился перед иконами и, как перед погибелью, распевал псалмы… Шалаев орал, грозил, стучал кулаками и рукояткой «ливольверта» в двери, но отец Василий не открыл их. Тогда шаромыжники принесли колоду, высадили тяжелые церковные двери, ворвались в храм и, как окаянные, начали все обдирать, рушить, разбивать иконы, топтать сапогами лики святых. Раскинув в стороны руки, отец Василий загородил вход в алтарь… Шалаев ударом кулака свалил щупленького священника на пол и, выдрав из стены большую икону Пресвятой Богородицы — покровительницы храма — ударом об колено разбил ее надвое. Последнего надругательства батюшка Василий не перенес: с воплем «Сатана!» он вскочил на ноги, подбежал к Шалаеву и плюнул ему в лицо… Взбешенный Шалаев выволок священника на паперть и тут же застрелил его, теперь уже не просто как «контру», а как «белогвардейскую контру», поскольку у несчастного отца Василия, в довершение всего, сын служил полковым священником в Белой армии. Мало того — Шалаев прикрутил убитого отца Василия веревками к резному столбу, поддерживающему кровлю над папертью, в назидание другим и не велел снимать его, пока не прикажет…

Бабы, в испуге крестясь, обходили храм стороной. Вот тут и показала себя наша Екатерина Матвеевна: высоко подняв голову, она смело прошла по селу к месту казни и остановилась перед прикрученным к столбу телом отца Василия. Строго смотрели ее глаза из-под черного платка, шевелились губы, произнося молитву. Прочитав молитву, Катя опустилась на колени и отдала земной поклон священнику, когда-то венчавшему ее, как и всех живущих в селе Покровском… Глубокой же ночью, когда Шалаев и все упившиеся шаромыжники спали, Катя с заступом и свернутой холстиной в руках снова пришла к церкви. Разрезав веревки, она сняла со столба легонькое тощее тело отца Василия и здесь же, неподалеку от стен храма, выкопала неглубокую могилку; завернув убитого священника в холстину, предала его земле… Сама затем отправилась к перепуганной до смерти матушке Анне, супруге покойного отца Василия, и просидела в ее доме всю ночь, разделила с ней горькую кручину… Проснувшись поутру, Шалаев обо всем узнал и кинулся было со зла раскапывать могилку, но тут из толпы окруживших его селян раздался неласковый голос: «Могилку не трожъ… пожалеешь», и вся толпа гневно загудела. Шалаев выпрямился, обвел собравшихся взглядом и… выругавшись, швырнул заступ. Увидев Катю, за которой сбегали его шаромыжники, он бросился к ней и начал орать, грозить… Катя стояла перед ним и смотрела на него спокойно, ровно, как на пустое место или на муху. Он осекся и сам стал молча глядеть на Катю, «таку красиву, да таку горду… ровно лебедь белую узрел»… — вновь запричитала соседка Устинья Платоновна.

Шалаев глядел, глядел, и вдруг ухмылка перекривила его лицо, а глаза нагло замаслились. Он качнулся, приблизился к Кате и начал что-то негромко ей втолковывать, видно, что-то поганое, потому что она вспыхнула, как маков цвет, опустила свои длинные ресницы, но тут же вновь вскинула их и плюнула Шалаеву в глаза, как и отец Василий накануне.

Шалаев задохнулся, потом взвыл и начал судорожно лапать свой бок, ища кобуру под полой… Но тут сами дружки-шаромыжники подхватили его под руки и оттащили от Кати, потому что увидели, как мужички кинулись выламывать колья из ближайшего плетня…

Через три дня шаромыжники отвели Катю и матушку Анну на пристань и сдали на арестантский пароход, который шел сверху, набитый семьями ссыльных. Их везли в тюрьму, не то в Царицын, не то в Астрахань, куда точно — в Покровском не знали.

Сухов, молча сидевший на ступеньке крыльца в течение всего рассказа, вскинул голову.

— Когда это было?

— Недавно совсем… Почитай, и месяца не прошло… — ответили бабы.

Сухов хмуро затянулся, соображая, что ему сейчас предпринять, а соседка снова слезно запела:

— А детишек-сиротинушек я приютила… Да только примчалась из-за Волги сестрица покойной Лизаветы… тетка твоей Катерины, бездетная… и забрала их к себе в деревню… от греха подальше…

Сухов, затянувшись последний раз так, что цигарка обожгла ему пальцы и губы, поднялся, глухо спросил:

— А где сейчас этот ваш Шалаев?.. Хочу потолковать с ним.

Ему не ответили. Сухов обвел взглядом женщин, они опускали глаза, молчали; он сдержанно ждал. Старая бабка Ульяна, пришкандыбавшая сюда позже других и стоявшая опершись руками и подбородком на клюку, перекрестилась. Приоткрыв пошире глаз и блеснув им как-то по-молодому озорно, сказала:

— А его нетути… Сгинул.

— Не понимаю. Как это сгинул? — нахмурился Сухов.

— А чего понимать-то. Опосля твоей Катерины и сгинул… Утречком проснулись, а его нетути… — Сухов все еще непонимающе смотрел на бабку Ульяну. Она вздохнула. — О-хо-хо-о… солдатик, погляжу, непонятлив ты… — Глаз бабки снова блеснул. — У нашей-то матушки Волги, чай, сам знаешь, омута-то… у-ух, как глубоки-и… Не приведи Господь оступиться — враз затянет.

Сухов все понял, медленно покивал головой, затем повернулся и посмотрел с высокого крыльца на Волгу, в ту сторону, где когда-то торчала засевшая на мели их с Катей «свадебная» баржа; теперь ее там не было — видать, разобрали зимой на дрова. Тупая ноющая боль подступила к его сердцу и с этой минуты больше не отпускала его…

Сухов крепко прижал к щекам ладони, растер лицо… и принял решение — не медля ни часа, отправиться на поиски Кати. Теперь он был уже не тем молоденьким матросом с волжского парохода, а немало повоевавшим, опытным солдатом, который привык неукоснительно соблюдать одно из самых главных военных правил: принял решение — действуй.

Когда Сухов объявил, что должен немедленно отправляться, бабы переполошились и наперебой стали предлагать ему отдохнуть с дороги, поесть горяченького, натопить для него баньку… В селе, из которого недавно забрали самых последних мужиков на Гражданскую войну, он оказался сейчас единственным, на кого была направлена вся накопившаяся извечная потребность женщин позаботиться о мужчине, приласкать его, пожалеть…

Другой бы, после нелегкой солдатской страды, может быть, и расслабился, отдохнул бы денек-другой, окруженный ласковой бабьей заботой, но Сухов и на минуту не мог подумать о самом себе, когда такое несчастье постигло его любимую супругу.

Поклонившись покровским бабам и попросив не поминать лихом, он взял свой «сидор», который проворные молодухи все же успели набить всякой снедью, и двинулся из села по дороге, ведущей к пристани, чтобы с первой оказией пуститься вниз по Волге в поисках Кати.


Добела раскалилось солнце над пустыней. Сухов сидел в «условной тени» очередного саксаула и «обедал». Ноги свои, чтоб отдыхали, он вытянул к вершине крутого барханного среза; спиной опирался о тонкий ствол деревца, корявый и твердый, как кость. В руке он держал половину чурека, откусывая от него маленькие порции. Жевал он эту черствую пресную лепешку с большим трудом, потому что рот был сухим, а воды в чайнике осталось всего на пару глотков и ее нужно было растянуть до следующего колодца.

Сухов медленно пережевывал куски сухого чурека, а мысли его все крутились вокруг печальных событий в селе Покровском, связанных с действиями чрезвычайного паренька Шалаева…

Сам Федор Сухов, как и множество простых природных людей, был человеком незлобивым, наделенным даром деликатного отношения к людям, как в целом, так и к каждому человеку в отдельности. Никаких крайностей и издевок над врагом не допускал и всегда корил таких бойцов, которые, потеря в голову от крови и злобы, измывались над побежденными…

С войной бывший красноармеец Федор покончил недавно и, получив приказ о демобилизации, дал себе слово ни под каким видом не ввязываться ни в какую заваруху. Однако, видимо, судьба была не согласна с таким его решением, потому что вскоре именно он, и никто другой, оказался в самом центре кровавого конфликта и именно ему пришлось разрешить этот конфликт до конца.


За час до того, как Сухов расположился на «обед», отряд Абдуллы подошел к гробнице, где покоились родственники Нурджахан и Саида. Хмурый и мрачный Абдулла отослал людей за дальний бархан и оставив при себе лишь одного нукера, приказал ему копать у подножия гробницы, отсчитав десять шагов строго на север.

В глубокой яме оказались два небольших окованных железом сундука. Нукер вытащил один из них, а второй Абдулла велел оставить на месте. Когда сундук был приторочен к седлу верблюда и яма засыпана песком, Абдулла пристрелил нукера. Затем, оставив убитого на съедение хищникам, он зашел в гробницу и здесь на каменной плите увидел бездыханную Нурджахан. Он, конечно же, знал ее, знал, что она была немножко не в себе при жизни, но лица девушки до этого ни разу не видел и поэтому поразился ее красоте.

Абдулла долго глядел на мертвую красавицу. Тление совершенно не коснулось ее, может быть оттого, что воздух в гробнице был абсолютно сух… а может, оттого, что Нурджахан и при жизни была почти святой…

Он вернулся к отряду, гоня перед собой верблюда с поклажей, и приказал продолжить движение на восток, к морю.

Вскоре им повстречались несколько всадников — то был Джевдет со своими людьми. Он поклонился Абдулле, приложив руку к груди и осветив свое порочное бабье лицо льстивой улыбкой; о нем ходила дурная слава, как о сластолюбце, любителе малолеток и мальчиков.

Абдулла кивнул в ответ: они с Джевдетом не были врагами.

— Куда путь держишь, ага? — почтительно поинтересовался Джевдет, с благодарностью приняв от Абдуллы сигару.

Они закурили, двигаясь рядом, круп в круп.

— Туда, — неопределенно махнув рукой Абдулла, на всякий случай не раскрывая своего маршрута.

— Что невесел? — спросил Джевдет.

— Чему радоваться? — вопросом на вопрос ответил Абдулла.

— Да, нечему, — согласился Джевдет. — Вон как все перевернулось…

Они помолчали.

— За своими женами едешь? — вновь деликатно поинтересовался Джевдет, но глазки его хитро блеснули.

— Знаешь, где они? — равнодушно спросил Абдулла.

— Может, знаю… Говорят, их повели в Педжент… — Джевдет искоса наблюдал за Абдуллой, за его реакцией.

— Махмуд! — зло крикнул Абдулла, огорчившись, что Джевдет знает больше, чем он.

Махмуд подскочил, ожидая приказаний.

— Возьми людей. Скачите в Педжент. Разузнай все. И сообщи… Вот, добрый человек подсказал. — Абдулла кивнул на Джевдета. — Я у тебя в долгу, Джевдет… Сам куда путь держишь?

— До ближайшего колодца… А там посмотрим. — И, почтительно откланявшись, Джевдет со своими людьми поскакал в противоположном направлении.


Отряд Рахимова медленно, шагом тащился по пустыне — девять бойцов, спешившись, отдали своих лошадей закутанным в чадры женам Абдуллы.

Рахимов нервничал, сновал из одного конца отряда в другой, поглядывая на женщин с плохо скрываемым неудовольствием. Затем подъехал к новому взводному, который вчера был назначен вместо погибшего Квашнина.

— Совсем отстали, — сказал Рахимов.

— С бабами нам его не догнать, — махнул рукой взводный, красивый гибкий таджик с тонкими усиками. Рахимов молча согласился. Увидев, как молоденький боец Петруха заигрывает с одной из женщин, что-то шепча ей и посмеиваясь, он вытянул камчой по крупу его коня — так что тот бешено рванул и понес Петруху. Рахимов погрозил парню вслед плеткой, строго прикрикнул на женщин и вернулся в голову отряда.

Взводный усмехнулся: он считал, что Рахимов излишне деликатен по отношению к этому никому не нужному гарему.

— Доведу их до колодца и брошу! Дам пшена, пол мешка воблы, а дальше — как сами знают, — решительно заявил Рахимов.

— Ты у каждого колодца так говоришь, — снова усмехнулся взводный.

— А что делать? — воскликнул Рахимов. — Жалко же баб.

— Что делать? — переспросил взводный, пожал плечами. — Дать им Петруху в сопровождение… и пусть топают до Педжента. А мы бы рванули за Абдуллой.

— Петруха им не защитник, — вздохнул Рахимов.

Взводный с еле заметной иронией посмотрел на своего командира и почесал рукояткой камчи за ухом.

— Все ясно, товарищ командир, значит, будем и дальше ползти пешком.

— Не твоего ума дело! — Рахимов осадил коня так, что тот взметнул в воздух передние копыта.

Потом, малость поостыв, похлопал коня по шее и, проводив мрачным взглядом женщин в чадрах, проехавших мимо него, плюнул на песок.


Покончив с черствой лепешкой-чуреком, Сухов поднес к уху чайник, поболтал им — вода в чайнике не плескалась, но он знал, что там осталось на два небольших глотка. Очень хотелось оросить этой теплой, отвратительной по вкусу жидкостью сухой рот и слипшуюся глотку. Однако Федор сдержал себя — слишком велик был риск остаться в пустыне без капли воды.

Оставалось одно только средство, слегка притупляющее жажду — курево, но и табачку в кисете было с гулькин нос. Сухов свернул крохотную цигарку, вынул из кармана небольшую линзу и прикурил от солнца. Он с наслаждением затянулся крепким махорочным дымом. Стало немного легче. Сухов глянул по сторонам и не узрел на раскаленном песчаном пространстве ни единого существа, даже самого крохотного. Вся живность, спасаясь от белого косматого солнца, глубоко зарылась в песок…

Лишь в небе тянулась вереница грифов, санитаров пустыни, голошеих, как считалось, из-за того, что питаются падалью.

С некоторых пор Сухов ненавидел этих птиц. Это случилось с ним после одного из жестоких боев. Накануне он был временно назначен, по причине больших потерь в личном составе, помощником командира взвода. Сухов должен был погибнуть наверняка, но самым непостижимым образом остался в живых. Дело в том, что в самом начале рокового сражения он был расстрелян своим командиром Макхамовым. Эту фамилию Федор Сухов с благодарностью запомнил на всю жизнь…


Тогда, за минуту до решающего штурма, противоборствующие стороны расположились на местности следующим образом: банда басмачей залегла в балке между барханными грядами, ожидая атаки красноармейцев. Красноармейцы же, скопившись по другую сторону гряды, замерли в седлах, ожидая команды. Взводный Макхамов, самолюбивый и вспыльчивый командир, недавно присланный в их эскадрон, решил брать банду в лоб, по-кавалерийски, на полном скаку. Все бы ничего, но у Сухова вызывала подозрение полуразвалившаяся гробница на возвышении сбоку. Гробница казалась ему какой-то неуместной на этом возвышении, как-то не вписывалась в общий пейзаж.

— Не нравится мне эта усыпальница, — сказал он командиру. — Я бы на их месте установил там пару пулеметов.

— Какие пулеметы?! — заорал на него Макхамов. — Нет там пулеметов. Мы сидим у них на хвосте уже десятые сутки! Брось, Сухов, херню пороть! Приказываю атаковать во фронт!

— Не горячись, Макхамов… — пытался возразить Сухов.

Но командир не дал ему договорить и, выхватив револьвер, сверкнул глазами.

— Я здесь командир и срывать атаку никому не позволю!.. А не то!.. — Он потряс револьвером перед Суховым.

— В лоб я не поведу людей!.. И тебе не дам! — категорически отрезал тот.

Взбешенный Макхамов как-то коротко взвыл и выстрелил ему в голову. Сухов, обливаясь кровью, свалился на песок.

— Так будет со всеми паникерами! — заявил Макхамов и, вскинув револьвер, завопил: — За мной! В атаку!!!

Взвод послушно рванул за ним напрямик…

Часа через два Сухов очнулся, потрогал спекшуюся кровь на лице — пуля чиркнула по виску, — убедился, что жив, пополз и скатился в ложбину, над которой кружили черные птицы.

Все красноармейцы полегли здесь, в ложбине. Все до единого, вместе с их лихим командиром Макхамовым. Как и предсказывал Сухов, они были скошены, пулеметами с гробницы.

Птицы рвали тела его товарищей по отряду, а он ничего не мог поделать, хотя наган был при нем: выстрелы по птицам выдали бы его присутствие. С тех пор Сухов проникся к голошеим санитарам пустыни ненавистью, в чем был категорически не прав, поскольку эти птицы были совершенно необходимым звеном в круговороте природы: без них бы немало погибло живого от беспощадной заразы.

При случае же он с удовольствием рассказывал о командире Макхамове, который «спас ему жизнь», как о человеке душевном и приятном, только излишне горячем, что на войне наказуемо, и с улыбкой добавлял в конце рассказа:

— А если бы он меня не расстрелял, так я бы погиб вместе со всеми ни за хрен…

Шлепая плицами, плыл вниз по течению буксир, тащил за собой порожнюю баржу. Мерно постукивал мотор, и в такт ему из трубы выталкивались комочки дыма; тут же, позади рубки, на веревке сушились рубахи и полосатые тельняшки матросов, полоскались панталоны, надуваясь от встречного ветерка. Пиликала на палубе гармошка, плясали пьяные мужики, топоча сапогами по доскам палубы, ухая и похлопывая себя по ляжкам, по голенищам.

Федор, которому матросы по дружбе «отказали» старые, но вполне еще пригодные сапоги, а лапти заставили пустить по течению, хмуро поглядывал на все это веселье. Впрочем, на переживания по поводу постигшего его горя у него почти не оставалось времени.

На пароходе приходилось работать с утра и до темна — то воду таскать Нюрке на камбуз, то палубу драить, то матросам помогать, а то и заниматься стиркой, когда Нюрка, подвыпив, пускалась в загул.

Мимо проплывали деревеньки, чернея низенькими избами, с метлами еще голых деревьев, белели вытянутые ввысь звонницы, зигзагами отражаясь в свободной ото льда воде, — но Федора мало занимали эти картины: тоска одиночества, впервые познанная им, жгла, не давала покоя, и слезы сами по себе навертывались на глаза. В свою деревню он решил больше не заезжать, поскольку Савелий был его последним близким родственником, а на вопросы баб — он себе представил, как они набегут — о подробностях гибели дядьки он отвечать не хотел и не мог.

Спать ложился Федор в Нюркиной каморке, в обнимку с ее полуторагодовалым сынишкой, Васькой, пока Нюрка по ночам «крутила любовь» с кем-нибудь из команды. Каждый раз она вдохновлялась своим собственным выбором и ни под каким видом не связывалась с тем, кого не хотела, доказывая таким образом свою самостоятельность.

Как-то проснувшись ночью, он выглянул в иллюминатор над койкой. Луна застыла в небе матовым кругом, с пятнами, словно захватанная жирными пальцами. С палубы донесся негромкий смех Нюрки, что-то ответил ей механик Прохор. Описав малиновую дугу, полетела в воду самокрутка Прохора, выщелкнутая из пальцев.

— Обхватить бы себя за плечи да полететь к луне, — сказала Нюрка мечтательно. — Там небось славно… И нет вас, кобелей.

— Ишь ты, — усмехнулся Прохор. — Куда ты без нас денешься!

— Любви хочется, Проша, — засмеялась Нюрка.

— У тебя этой любви выше ватерлинии, — зло бросил Прохор.

— Это не любовь, Проша… Это и собаки умеют.

— Курва! — еще злее сказал Прохор.

Нюрка на эту злость не обиделась, наоборот, засмеялась пуще, довольным, сладким смехом, призывно прозвучавшим в ночи.

Этот смех неожиданно взволновал Федора, он все время вспоминал его. Сталкиваясь с Нюркой, краснел, отводил взгляд, а она, прекрасно понимая состояние юноши, в котором все больше разгоралась тяга к женщине, посмеивалась, заигрывала, стараясь заглянуть в глаза. Еще она любила во все горло орать частушки, так, что ее слышали на обоих берегах Волги, и были эти частушки такими озорными, что даже мужики на пароходе, смеясь, покачивали головами.

Когда Федору исполнилось шестнадцать, Нюрка затащила парня за брезентовую перегородку, сбросила с себя платье, стянула с него, обалдевшего, штаны и увлекла за собой на жесткий топчан… Все разом изменилось вокруг. Так же светила в иллюминаторе луна, отсвечивая бледным овалом на матерчатой перегородке, так же мерно тукал движок, но мир для Федора стал другим.

У него шла кругом голова от первой в его жизни женщины и, главное, полагал он, такой необыкновенной женщины, как Нюрка с ее зелеными, хмельными глазами, с ее ласковым отзывчивым телом, умеющим дарить небывалое наслаждение. Конечно же, другой такой женщины и быть не может, ему повезло, что он с ней встретился, и поэтому надо действовать решительно. Схватив Нюрку за руку и с силой сжав ее, он объявил, что она должна немедленно выйти за него замуж.

Услышав это, Нюрка всплеснула руками и долго смеялась, затем растроганно провела рукой по его голове, ласково поцеловала в щеку и сказала, что подумает… Теперь же ей надо начинать готовить еду команде, а ему лучше уйти, потому что, вдруг, после вахты ненароком заглянет Прохор, и тогда от него долго не отбрешешься, хотя ей на него и наплевать.

Федор вышел на палубу. Свежий волжский ветер холодил его грудь, теребил распахнутую рубаху. Взволнованный происшедшим, он прошлепал к носу парохода, постоял, а затем поднялся на мостик к рулевому. Сквозь стеклянное полукружье окон в ночи были видны красные и белые огоньки бакенов, топовые фонари встречных пароходов и катеров.

Федор, не зная, как освободиться от переполнявших его чувств, попросил закурить. Рулевой, цыганистого вида красавец в кольцах черных кудрей, помог Федору свернуть первую в его жизни «козью ногу» и дал огоньку — Федор, затянувшись, закашлялся. Рулевой крепко шлепнул его ладонью по спине, «чтоб не кашлял», и, подмигнув, сказал:

— Ну что, причастился, раб божий Федор?.. — Тот не сразу понял, о чем разговор, а рулевой продолжал: — Нюрка баба сладкая, заводная!.. Страсть как молоденьких обожает. Не тебе первому палочку сломала.

Федор густо покраснел, но затем вдруг решительно и жестко ответил:

— Мало ли… А теперь — учтите — она моя!

Рулевой рассмеялся и, отпустив штурвал, развел руками.

— Да я что… Я не возражаю… И ребята, я думаю, тоже… Тебе надо только с Прохором договориться!


Сухов, идущий по пустыне размеренным и четким шагом, усмехнулся в усы и даже слегка крякнул, вспомнив эту ночь с Нюркой, свою первую в жизни ночь с женщиной.

Он остановился, чуть не уперевшись в преграду — перед ним на вершине бархана высился саксаул, изломанный, корявый от наростов, пыльный. В тени короткого ствола этого чахлого с виду, но очень цепкого дерева пустыни сидел, отдыхая, тушканчик; просительно прижав к груди передние короткие лапки, он внимательно наблюдал за появившимся красноармейцем.

— Отдохнул, дай и мне, — негромко сказал Сухов, не двигаясь с места.

Тушканчик, будто поняв человеческую речь, неторопливо заскакал прочь, подпрыгивая, словно мячик.

Сухов устроился под саксаулом, вытянув гудящие ноги, стараясь попасть в тень ствола, с наслаждением ощутил позвоночником шершавость дерева, прикрыл веки… и снова оказался на волжском пароходе.


Прохор крепко избил Федора, придумав какую-то причину. Дрожа от ярости, Федор ворвался на камбуз, схватил нож для резки мяса и ринулся было обратно, да Нюрка повисла на руке с ножом, умоляя его успокоиться. Но Федор все рвался на палубу, и когда нечаянно поранил лезвием ладонь женщины, она крикнула:

— Феденька, он же отец моего мальчонки!..

Федор обмяк, поняв тогда, что боль другого человека может быть больше собственной, тем более просто физической, хотя обида и продолжала душить его. Что-то подсказало ему, что надо сдержаться, и он сдержался. С тех пор всегда старался быть сдержанным, и, выработанное постепенно, это качество осталось с ним на всю жизнь. Оно сослужило ему великую службу, когда он стал солдатом.


Почувствовав чье-то присутствие, сидящий у саксаула на песке Сухов приоткрыл веки — перед ним торчал знакомый тушканчик. Не смея приблизиться к желанной тени, он все так же просительно прижимал передние лапки к груди.

— Иди, — разрешил Сухов, чуть поджав ноги.

Тушканчик скакнул, очутившись в тени у его ног; осторожно понюхал подошвы ботинок красноармейца. Федор медленно протянул руку, коснулся пальцем его головы. Тушканчик, втянув голову, весь задрожал от страха, но принял ласку и поверил, что, может быть, этот великан пощадит его и не съест. Федор, улыбаясь своим мыслям, гладил пальцем смешного зверька.


Летом, в сезон созревания бахчевых, вся Астрахань исходила ароматом арбузов. Сотни телег потянулись к волжским пристаням.

Грузчики, встав цепочкой, кидали арбузы с телег на баржу, и зеленые, полосатые «мячи» летели из рук в руки, наполняя трюмы и палубу. Баржа все заметнее оседала, погружаясь почти до бортового обвода. Вечерами свежий арбузный дух, перебивая все запахи, стоял над ней.

Федор, улучив свободную минуту, усаживался на палубе, свесив ноги к воде, смотрел, как по набережной прогуливались барышни и их кавалеры, сновали извозчики — их кони звонко щелкали копытами по булыжной мостовой. Из парка, раскинувшегося по берегу вдоль пристани, доносилась музыка — играл военный оркестр, с провалами ухал барабан. Парня охватывало чувство одиночества, смутная тоска сжимала сердце.

Вскоре они снялись с якоря и пошли вверх по Волге, к Нижнему. Федор долго смотрел на удаляющийся город Астрахань, на причал, где оставалась стоять барышня, вся в белом, с белым зонтом над головой. Она долго махала платочком кому-то, стоящему на палубе большого белого парохода, только что отчалившего от пристани… «Наверное, своему кавалеру», — решил Федор и попытался представить себя на месте ее кавалера и что это ему, Федору, машет белым платочком барышня, но у него из этого ничего не получилось. Он подумал о том, как мало он еще знает и мало чего видел на свете, о том, какое множество людей существует вокруг, а он не имеет об их жизни ни малейшего понятия.

О Нюрке он теперь, как ни странно, вовсе не думал, она его почему-то больше не волновала… Более того, она стала ему даже противной. Он не знал причины, потому что еще не понимал, что без истинной любви длительная связь с женщиной невозможна.

Ливень обрушился на реку. Сперва крупные капли дождя усеяли воду, потом она вся закипела, став матово-пузырчатой — дождь встал стеной. Капитан застопорил ход; впереди, даже в нескольких метрах, ничего нельзя было различить. Через каждые полминуты они давали гудки, опасаясь встречных пароходов.

Дождь прекратился разом, как и начался. Резко очерченные облака с фиолетовым поддоном нависли над Волгой, над лугами и лесом по берегам. Из-за края одного облака выглянуло солнце — лучи снопами ударили в небо и в землю, посеребрив там траву и скирды сена. И матросам, ас ними и Федору, предстало видение — летящий по небу крест, клубящийся, темный, меняющий очертания.

— Не к добру, — вздохнул Прохор.

Нюрка несколько раз истово перекрестилась. В зеленых глазах ее вспыхнул страх.

Федор избегал встреч с Прохором, старался не сталкиваться с ним, но однажды тот сам подошел к парню и, положив на его плечо свою тяжелую руку, глухо сказал:

— Слышь, малый… Ты это… того… Ты не держи на меня обиду… Понимаешь, я того… — Он замолчал, а потом, махнув рукой и отвернувшись, с силой докончил: — Э-э… да что об этом говорить! — и столько муки чувствовалось в его голосе, муки, выпавшей на долю этого сильного мужика вместе с неистребимой любовью к своей беспутной зазнобе.

Федор молчал, опустив голову и не зная, чем ответить на этот порыв. «Лучше бы он мне опять врезал», — подумал парень, а Прохор, снова повернувшись к нему, мягко и даже как бы заискивающе улыбаясь, продолжал:

— Ты вот что, малый… Ты ведь, того — мужик вроде грамотный, а занимаешься на судне незнамо чем: одно слово — на подхвате!.. Ты давай-ка, спускайся ко мне, — Прохор ткнул пальцем вниз, в подрагивающую под ногами палубу. — Будешь у меня под рукой… при машине. Это, брат, того… Это дело, по жизни серьезное, а не какое-нибудь фу-фу!.. Ну как, лады?

«Еще бы не лады!» — подумал тогда Федор, с благодарностью глядя на Прохора. Парень давно уже и сам мечтал проникнуть в эту пароходную преисподнюю, где остро и приятно пахло горячим машинным маслом, стекающим с бешено работающих шатунов, где гудел в топке огонь, поддерживая стрелку манометра на нужном делении, и, сотрясаясь от мощи, шумно стучал и пыхтел паровой двигатель, крутя колеса, которые, равномерно постукивая и пеня плицами воду, весело тащили пароход вперед.

Сколько раз Федор пытался сунуть свой нос в двери машинного отделения, и всякий раз его добродушно, но решительно посылали от порога куда-нибудь подальше, чтоб не мешал.

Теперь же он стал подручным самого Прохора и готов был не расставаться с машиной ни днем, ни ночью. Прохор, в свою очередь, поглядывая на любознательного парня, думал про себя, что какой он хитрый, какой он придумал ловкий ход, чтобы держать Федьку все время при себе, и хотя Нюрка ему клялась, что парень к ней больше не шастает, Прохору так было спокойней: мало ли что… ведь он-то знал силу Нюркиных чар.

Федор жалел, что всего два сезона, да и то неполных, проходил он в подручных Прохора, но с тех пор навсегда сохранил интерес к разного рода механизмам. Не пропал этот интерес и в армии. Тут, конечно, приходилось иметь дело главным образом с оружейными механизмами, которые, в отличие от пароходной машины, были изобретены не на пользу людям, а на смертельный вред. Но и эти механизмы восхищали Федора тем, как они ловко придуманы, как, к примеру, удобно и надежно ложится рукоятка пистолета в ладонь, как плотно она обжимается пальцами, как легко вылетает пуля, чтобы поразить человека. Это свойство оружия — убивать — поначалу и как-то зачаровывало его, и вместе с тем отталкивало. Но вскоре он понял, что в этой смертельной человеческой «забаве» — войне оружие является и единственным средством защиты, гарантией сохранности твоей собственной жизни. Ибо, если ты не убьешь врага, то он убьет тебя. Третьего не дано.

Федор Сухов досконально изучил и научился не глядя разбирать и собирать все виды пистолетов, револьверов, карабинов и пулеметов. Со временем разобрался и с пушками — небольшими, до боли звонко стреляющими, почти рвущими барабанные перепонки семидесятишестимиллиметровыми орудиями и крупными, гулко ухающими, давя на голову, гаубицами.

Он и сам теперь мог собственными руками изготовить мину или бомбу, а то и какой-нибудь неожиданный, ошеломляющий противника сюрприз.

Таким образом Федор Сухов усвоил, что оружие на войне является необходимым рабочим инструментом, который нужно знать досконально и держать в отличном состоянии, ибо малейшая небрежность по отношению к нему неминуемо грозит одним: твоей собственной смертью.


— Так-то вот, брат, — сказал, щурясь от белого солнца, Сухов тушканчику, и тот, задремавший было, вздрогнул от его слов, а Федор, уставившись вдаль мечтательным взором, продолжил. — Да-а, брат, не случись того, что случилось, был бы я на Волге не последним пароходным механиком.

Посидев еще малость, потершись о шершавый ствол саксаула спиной, Сухов поднялся и достал из «сидора» мешочек с пшеном. Стараясь не делать резких движений, отсыпал тушканчику малую горсть, положил мешочек на место и поднялся.

— Счастливо оставаться, — подмигнул он зверьку и пошел дальше своим путем, не быстро и не медленно, походным шагом.

Тушканчик, привстав на задние лапки и вытянувшись во весь рост, проводил взглядом красноармейца, так сладко пахнувшего едой и потом, а затем с удовольствием принялся за зернышки, щелкая их как крохотные орешки.


На полпути до Нижнего у них на буксире кончилось топливо — последнее полено закинули в топку — и не миновать бы остановки, но все знающий рулевой сказал, что очень хорошо топить воблой, благо ее на барже было предостаточно и горела она из-за жирности пылко и споро. Дух из трубы пошел такой, что слюнки потекли. Все решили, что нужно уговорить капитана остановиться у первой же пристани и послать Федора с большим жбаном за пивом… Никто из команды не думал, что это был их последний рейс.

Нюрка заболела первой: у нее начался жар, на теле высыпали пятнышки.

— Сыпняк, — определил капитан и приказал команде пить водку и не забывать ею же ополаскивать руки.

Первую часть этого приказа все выполняли с азартом, вторую — считали святотатством.

…Нюрку и похоронили первой, на высоком волжском берегу; с воды далеко был виден крест, вбитый в землю Прохором. Буксир на прощание дал длинный гудок, уходя вверх по течению.

Потом скончался ее малыш, Васька, сгоревший буквально за сутки.

Потом слегли еще два матроса. И в довершение всего, то ли из-за беспробудной пьянки, то ли по причине паники, буксир напоролся на топляк, получил пробоину и сел на крутую песчаную мель, да так крепко, что как ни старались, слезть с нее не смогли. Баржа же, с ходу ударив в корму буксира, засела еще крепче, пропоров днище.

В залитой наполовину водой барже плавали арбузы. Продукты на буксире кончились. С проходящих мимо судов, как только узнавали о сыпняке, кидали кое-какой харч, но спешили пройти мимо, испуганно крестясь.

К счастью, буксир застрял почти напротив села — дома его виднелись на крутом берегу за купами деревьев. Село называлось Покровское. Федора, как единственного трезвого и пока здорового, решили отправить за провиантом. Собрали ему деньжат, кое-какого барахла, дали крепкий мешок из-под воблы и, погрузив в шлюпку, наказали без еды не возвращаться.

Там-то, в этом селе Покровском, и увидел Федор свою Катю, Катюшу, семнадцатилетнюю, редкой стати девицу, в цветастом платке, с коромыслом на плече. Легко ступая босыми ногами по росистой траве, она словно проплыла ему навстречу, а в ведрах, полных воды, висящих на коромысле, играли блики утреннего солнца. Поравнявшись, она окинула незнакомого белобрысого парня приветливым взглядом и певуче поздоровалась с ним. Федор так и замер посреди улицы с мешком в руках. Он навсегда запомнил, как сжалось и сладко заныло его сердце от этой, предназначенной Богом встречи.

С той минуты, что бы с ним ни случалось в жизни, думы о Кате никогда не покидали его. Он обошел тогда все село, заглянул почти в каждый двор, но в калитку, за которой скрылась Катя с ведрами на коромысле, постучать постеснялся, духу не хватило. Он все ждал, что она сама вдруг появится на улице, но она больше не показалась.

К полудню Федор набил мешок из-под воблы почти под завязку. Хозяйки, узнав, что провизия требуется заболевшей команде парохода, не скупились, а многие и вовсе не брали денег — кто давал мучицы, кто полкаравая хлеба, кто пяток вареных яиц и картошки…

Федор, полдня таскавший мешок, дошел до края берегового обрыва и уселся отдохнуть на траву под березкой. Взглянув в сторону застрявшего буксира, увидел, как от него, прощально прогудев, отходит вверх по реке маленький пароходик, «Видно, что-нибудь тоже подкинул», — подумал Федор. Развязав мешок, он решил поесть и, хоть был голоден, как молодой волчонок, поел совсем немного, из деликатности по отношению к своим товарищам — мало ли как решат поделить… Поднявшись, он оглянулся в сторону села, но так и не увидел ту, о которой все время думал. Взвалив мешок на горб, спустился по косогору к воде, к вытащенной далеко на берег шлюпке.

Когда Федор причалил к буксиру, он, ухватившись за борт, выпрямился в шлюпке и победно прокричал:

— Принимай харчи, народ!

Ему никто не ответил. И тут бросилась в глаза короткая надпись на борту: белой краской было крупно выведено «Тиф».

Закрепив у кормы шлюпку, Федор поднялся на палубу буксира, обежал его весь и никого из людей не обнаружил — всех забрал санитарный пароходик.

Надо сказать, что этот факт не очень взволновал Федора. Он решил, что так или иначе его все равно заберут отсюда, а в крайнем случае, он и сам может добраться до Нижнего. Пока же поживет здесь денек-другой, благо еды у него вдоволь, а главное — он ни на минуту не забывал об этом — главное, завтра снова можно смотаться в село, попросить, к примеру, немного сольцы, мол, так получилось — вся вышла, или придумать какую иную причину… и тогда, может быть, он опять встретит ее, ту, которая прошла по тропинке ему навстречу с полными ведрами солнечной воды и улыбнулась так ласково, что сжалось от радости сердце.

Федор успокоился и решил перейти жить на баржу, от заразы подальше, а к арбузам поближе.

Ночь Федор провел на палубе — заходить в маленький дощатый домик-сторожку на барже было боязно: оттуда еще при нем увезли семью умерших сторожей, бабу и мужика.

Проснулся он от громкого треска — баржа, осев, накренилась, и гора арбузов покатилась к борту, а с нею и Федор. Еле удержавшись на палубе, он слышал, как арбузы громко шлепаются в воду…

Утром Федора охватило какое-то странное недомогание: он все понимал, все видел, но поднявшись на ноги, вдруг почему-то упал. Он почти с удовольствием прильнул щекой к доскам палубы. Внезапно пронесся шквал… Шлюпку сорвало, унесло, и Федор, который накануне поленился выгрузить мешок с продуктами, пожалел об этом, но как-то смутно, не переживая…

Шквальный ветер так же внезапно прекратился. Федор, улегшись на спину, раскинул руки и равнодушно смотрел в небо. Солнце, выйдя из облаков, грело ему щеку, было тепло, приятно кружилась голова и не хотелось даже шевелиться, истома обволакивала его, но все же, в последний момент, в его угасающее сознание молнией вошла тревожная мысль, что так он погибнет… Федор рывком поднялся на ноги, осознав, что пока есть в нем хоть какие-то силы, он должен переплыть Волгу и добраться до села, до людей.

Он решил плыть в своих парусиновых штанах и в рубахе, но очень жалко было оставлять недавно приобретенные им в Астрахани новенькие юфтевые сапоги. Подумав, он связал ушки сапог веревкой и повесил их на шею. Встав на самый край борта, посмотрел на лежащее — к счастью для него — далеко ниже по течению село, примерился и бросился в воду.

Федор плыл долго, потеряв всякое ощущение времени, плыл и плыл, как во сне, пока буквально носом не ткнулся в береговой песок. Кое-как он выбрался ползком из воды и, ничего не видя и не слыша, тут же свалился, окончательно потеряв сознание от нестерпимого жара.

…А чуть поодаль, за кустами густого тальника купались в реке молодые бабы и девки, спустившиеся сюда по крутому берегу из села. И как это всегда бывает с купающимися женщинами, они беспрестанно визжали и заливались смехом. И только одна из них, в отличие от подруг, была полна спокойного молчаливого достоинства красивой семнадцатилетней женщины. Звали ее Катей…

Сгоняя с себя воду, Катя огладила крутые бедра, высокую грудь, на которую можно было положить медный пятак и он не упал бы; выдернула деревянный гребень, и ее тяжелые волосы упали волной на спину, на бока, закрывая до самого пояса. Подружки — одни с завистью, а другие с восхищением — оглядывали ее. Потом она оделась, заплела косу и пошла вверх по крутому косогору.

И тут Кате почти явственно послышалось, что ее кто-то окликнул. Она оглянулась и сразу же увидела человека, неподвижно лежавшего на песке у самой воды. Катя помедлила лишь секунду. Снова спустилась на берег и подошла к лежащему: он был без сознания и что-то тихо бормотал в бреду. Она узнала в нем того худенького парня, который вчера собирал по избам еду для своих больных матросов с баржи. Тогда, увидев ее и встретившись с ней взглядом, он вдруг густо покраснел и опустил глаза. Ей он тоже сразу понравился. Присев на корточки, Катя дотронулась до лба парня и жалостливо качнула головой.

Она смотрела и думала, как помочь ему… Не найдя другого решения, подняла его на ноги, подставила свою спину и, даже особо и не напрягаясь, — с детства привыкла к тяжелой работе, — потащила Федора по береговому откосу наверх к своему дому. У калитки, прислонив парня к столбу и малость отдышавшись, Катя вновь подхватила его и внесла во двор.

Ее отец, Матвей Степанович, здоровенный и красивый бородатый мужик, чинивший на крыльце уздечку, удивленно уставился на дочь с ее странной ношей, а мать, Елизавета Ивановна, испуганно перекрестилась. Катя, не сказав ни слова, строго посмотрела на родителей, и они, зная самостоятельность их старшей, не переча, распахнули ведущую в сени дверь. Оставшись одни, Катины родители тревожно переглянулись: они понимали, какой тяжелой, почти всегда смертельно опасной болезнью был тиф, эпидемия которого тогда разгулялась по Волге.

…Две сестренки Кати и братишка, все младше ее, поначалу сгорали от любопытства при появлении Федора, все норовили разглядеть его поближе, но мать не подпускала их к каморке в сенях, где лежал больной. Она поила детей квасом, настоенным на луке, кормила редькой — и, к счастью, никто не заразился.

А Катя тем временем выхаживала Федора, хотя еще даже и не знала его имени… и выходила в конце концов — то ли лаской, то ли травами, то ли Божьей милостью.

Пробыл тогда Федор в беспамятстве ровно месяц, бредил, метался, был на грани жизни и смерти.

Когда же очнулся, то увидел себя лежащим на солнышке, на копне свежего сена, в палисаднике, возле незнакомого ему дома. А рядом, склонившись над ним, почти бездыханным, шептала какие-то слова и гладила рукой его русую голову не кто иная, как сама Василиса Прекрасная из сказок его бабушки. Большие девичьи серые глаза, опушенные густыми ресницами, ласково смотрели на него. Федор подумал, что все это ему снится.

На следующий день Катя опять вынесла его, совсем легкого от болезни, на солнышко, а к вечеру унесла в дом… Бог сжалился над Федором и послал ему Катю, иначе бы ему не выжить. Он начал помаленьку поправляться и вскоре, поддерживаемый Катей, стал выходить из дома, чтобы посидеть на крылечке. Но любимое его место было на копне душистого сена в палисаднике. Отсюда так хорошо было смотреть на стремительное и плавное течение широкой реки, на зеленые заливные луга за ней.

Когда Федор, по мнению Кати, более или менее оклемался, она решила истопить баньку, чтобы горячим паром и березовым веником выгнать из него остатки болезни. Сначала, вопреки деревенским правилам, Катя вымылась в жаркой бане сама, а затем, облачившись в домотканую холщовую рубаху, завела в баню Федора. Он застеснялся и ни в какую не хотел раздеваться догола, но Катя на него строго прикрикнула, словно медицинская сестра в госпитале, когда больной стыдится оголять задницу, и возмущенно сказала:

— Ишьты какой!.. Я его как дите малое выхаживала… на руках в лопухи таскала, а он на-ко тебе — засмущался, ровно красна девица… — И снова повысив голос, приказала: — Сымай портки и ложись на полок!

Федор, после Нюрки привыкший уже было считать себя опытным мужиком, перед Катей почему-то ужасно робел и стеснялся. Покраснев, как рак, и отвернувшись, он быстро скинул штаны и тут же плотно впаялся пузом в обжигающие доски полка. Горячий березовый веник заходил по его костлявой спине, по тощему заду, а Катя все поддавала и поддавала жару… Ослабевший от болезни Федор ни за что бы не выдержал этой сладостной муки, задохнулся бы, но Катя вовремя поставила ему под нос низенькую бадейку-шайку со студеной колодезной водою. Он, почти касаясь влаги губами, вдыхал ее холодок, время от времени опускал в воду лицо, делал маленькие глотки, охлаждая нутро…

Пропарив Федора до последней косточки, Катя окатила его прохладной водой и начала вытирать жесткой холщевой простыней. Она весело тормошила Федора, подшучивала над худобой парня, сказав, что теперь «надобно откармливать, как гуся на зиму, чтобы стал на человека похож». Затем отпустила его и вышла на крылечко, понимая, что при ней он от полка пуза не отдерет.

После Катиной баньки Федор начал крепнуть не по дням, а по часам. Он с радостью начал помогать по хозяйству Матвею Степановичу, а потом и полностью включился в деревенскую работу, которой, как известно, не бывает конца. Зато редкие часы отдыха и, главное, все ночи напролет принадлежали им с Катей. Они гуляли по берегу Волги или плавали на баржу и там сидели, обнявшись, под яркой луной.

Буксир после эпидемии тифа сняли с мели, увели на ремонт в затон, а баржу с продавленным днищем стащить на глубину ничем не смогли — так засосало ее песком.

Часто они переплывали Волгу, преодолевая течение могучей реки; Катя плавала как русалка, и Федору стоило больших усилий не отставать от нее и хотя бы держаться вровень. На луговой стороне они гуляли по стерне среди сметанных на зиму стогов, ходили к дальнему заливному озеру и объедались крупной ягодой ежевикой, колючие заросли которой окружали озерные берега непролазным валом.

Федор, замирая от нежной радости, целовал Катю в почерневшие и сладкие от ягодного сока губы; она разрешала ему целовать ее, но больше — ни-ни… блюла себя, а Федор и не пытался ничего больше, он был рад любой ее ласке, рад и тому только, что Катя просто была с ним рядом и он мог смотреть на нее…

На селе обычно посмеиваются над такими открытыми чувствами влюбленных, но в случае с Катей и Федором никто шутить себе не позволял, потому что все любили Катю и очень уважали ее родителей: Матвей Степанович исполнял на селе почетную обязанность церковного старосты, а Елизавета Ивановна, будучи еще более набожной, чем ее супруг, разделяла с ним все его бескорыстные хлопоты на службе Богу.

Когда в их доме появился Федор, Елизавета Ивановна, еще во время болезни парня, прониклась к нему благосклонностью и жалостью; а видя, что ее старшая влюбилась, поплакала перед иконой, крестясь, прося у Бога благословения и милости.

Матвей же Степанович по поводу Федора лишь сказал:

— Пускай живет. Он сирота, значит — Божий человек.

И все было бы хорошо, да только в России двадцатого века не суждено было никому из людей пожить долгой счастливой жизнью. Войны накатывались одна на другую.

Вот и тогда Федору по годкам пришло время идти на военную службу, а война германская уже вовсю катилась по земле Российской…

Когда стало известно, что Федора забирают в солдаты и до его отправки осталась всего одна неделя, Катя предстала перед очи родителей своих и решительно объявила, что должна немедленно с Федором обвенчаться, потому как, сказала она, «он уходит на войну, а там, известно, всяко может случиться и, значит, он там, на войне, не должен чувствовать себя одиноким сиротой, а знать, что у него есть родной дом и верная перед Богом супруга, которая его всегда ждет».

Елизавета Ивановна тут же заохала, запричитала; закручинился малость Матвей Степанович; но очень любя Катю, они в конце концов перечить не стали.

Сельский священник, маленький и щуплый отец Василий, задушевный друг могучего Матвея Степановича, обвенчал Катю и не верившего в свое счастье Федора в своей небольшой церкви Покрова Богородицы (отсюда и село Покровское). Венчание было очень скромным — не то было время в России, чтобы гулять широкую свадьбу.

На все оставшееся до отъезда Федора время родители отстранили молодоженов от всякой работы по хозяйству, и Федор со своей ненаглядной Екатериной Матвеевной, как сразу после свадьбы стали на селе уважительно величать Катю, отправились в «свадебное путешествие». Это путешествие было не дальним — до их любимой баржи, застрявшей посреди Волги. Они отплыли туда на лодке поздним вечером — лопасти весел падали в воду, блестя под луной, вода струилась, шелестела под днищем, оставляя за их лодкой сверкающую полосу.

Причалив к барже, Федор выгрузил из лодки чуть не полкопны привезенного с собой сена, и Катя в две минуты свила гнездышко для их первой брачной ночи. Разровняв на досках палубы сено, она бросила на него пару овчин и покрыла постель свежей холщевой простыней. В изголовье Катя положила огромные свадебные подушки, набитые гусиным пухом, который собственноручно собирала не один год. Выпрямившись, она посмотрела на Федора, ласково улыбнулась ему.

Тишина стояла над Волгой… Только тихо журчала вода, обтекая баржу. Яркая луна сияла в небе, проложив по воде серебряную дорогу к ногам молодых.

В ту ночь Федор понял, что значит быть с женщиной, когда к ней испытываешь не одно только мужское желание, но и трепетную сердечную любовь.


Сухов, идущий по пустыне напрямик, даже зажмурился, вспоминая те летние ночи на барже вдвоем с Катей. Он так умиротворился душой, что раскаленная пустыня на минуту показалась ему прохладным садом. Да, это была его счастливая «медовая неделя», самые счастливые семь дней в его жизни.

Снова и снова Сухов возвращался мыслями к тем счастливым дням, потому что в дальнейшей жизни совсем немного радостей выпало на его долю, а потом и вовсе настали горькие дни…

Ком сухой колючки скатился с гребня бархана, подскочил на бугорке и замер у ног Сухова. На всякий случай он поднялся на кромку, чтобы узнать, отчего потревожился ком, но ничего подозрительного не заметил.

Спустившись в ложбину между барханами, Сухов остановился перед колодцем, еще издали поняв, что тот высох — по рою мух, кружащих стеклянными осколками над дырой в песке. Заглянув во чрево колодца, он увидел на дне его белеющий скелет какого-то животного — запах падали ударил снизу, привычный для Сухова запах войны.


На германской Сухов был дважды ранен, дважды награжден — получил два солдатских «Георгия». Под конец, попав в немецкую газовую атаку, был жестоко травлен ипритом и загремел на все лето и осень в госпиталь. Долго находился между жизнью и смертью, но крепкая натура волжского паренька победила. Оклемавшись, он стал каждый день писать Кате письма, но от нее получил только одно: все ломалось в России и связь почти не работала. В письме Катя писала ему, что все у них хорошо и чтобы он ни о чем не беспокоился. Как потом он узнал — это была святая ложь: жена берегла его и скрыла горькую правду о том, что случилось у них в семье… А Сухов так долго валялся в госпитале, что за это время в России грянуло две революции — Февральская и Октябрьская, вернее, революция была только одна — Февральская, а в октябре произошел переворот, который уже впоследствии, спохватившись, большевики объявили Великой Октябрьской Социалистической Революцией.

После госпиталя Федор Сухов был мобилизован в Красную Армию — с целью освободить от эксплуатации трудовой народ всей России и тотчас же после этого раздуть пожар мировой революции, чтобы освободить от гнета капитала трудовой народ всей земли.

Провоевав до самого лета, Федор Сухов был тяжело ранен в одном из боев и по этой причине демобилизован. Подлечившись, он, истосковавшийся по своей Кате, поспешил, полетел, словно на крыльях, к себе на Волгу, в родное теперь ему село Покровское.

Не знал он, что там-то и ждало его горе-горькое…






дочитала простенькую но местами забавную книженцию

с бичевским окончанием, но что взять с туалетного чтива? Понравился образ одного из ГГ персонажей. Решила набросать скетчик фан артик.
Шутка минутка.
Здесь мы собираем самые интересные картинки, арты, комиксы, мемасики по теме (+43 постов - )