Шлепая плицами, плыл вниз по течению буксир, тащил за собой порожнюю баржу. Мерно постукивал мотор, и в такт ему из трубы выталкивались комочки дыма; тут же, позади рубки, на веревке сушились рубахи и полосатые тельняшки матросов, полоскались панталоны, надуваясь от встречного ветерка. Пиликала на палубе гармошка, плясали пьяные мужики, топоча сапогами по доскам палубы, ухая и похлопывая себя по ляжкам, по голенищам.
Федор, которому матросы по дружбе «отказали» старые, но вполне еще пригодные сапоги, а лапти заставили пустить по течению, хмуро поглядывал на все это веселье. Впрочем, на переживания по поводу постигшего его горя у него почти не оставалось времени.
На пароходе приходилось работать с утра и до темна — то воду таскать Нюрке на камбуз, то палубу драить, то матросам помогать, а то и заниматься стиркой, когда Нюрка, подвыпив, пускалась в загул.
Мимо проплывали деревеньки, чернея низенькими избами, с метлами еще голых деревьев, белели вытянутые ввысь звонницы, зигзагами отражаясь в свободной ото льда воде, — но Федора мало занимали эти картины: тоска одиночества, впервые познанная им, жгла, не давала покоя, и слезы сами по себе навертывались на глаза. В свою деревню он решил больше не заезжать, поскольку Савелий был его последним близким родственником, а на вопросы баб — он себе представил, как они набегут — о подробностях гибели дядьки он отвечать не хотел и не мог.
Спать ложился Федор в Нюркиной каморке, в обнимку с ее полуторагодовалым сынишкой, Васькой, пока Нюрка по ночам «крутила любовь» с кем-нибудь из команды. Каждый раз она вдохновлялась своим собственным выбором и ни под каким видом не связывалась с тем, кого не хотела, доказывая таким образом свою самостоятельность.
Как-то проснувшись ночью, он выглянул в иллюминатор над койкой. Луна застыла в небе матовым кругом, с пятнами, словно захватанная жирными пальцами. С палубы донесся негромкий смех Нюрки, что-то ответил ей механик Прохор. Описав малиновую дугу, полетела в воду самокрутка Прохора, выщелкнутая из пальцев.
— Обхватить бы себя за плечи да полететь к луне, — сказала Нюрка мечтательно. — Там небось славно… И нет вас, кобелей.
— Ишь ты, — усмехнулся Прохор. — Куда ты без нас денешься!
— Любви хочется, Проша, — засмеялась Нюрка.
— У тебя этой любви выше ватерлинии, — зло бросил Прохор.
— Это не любовь, Проша… Это и собаки умеют.
— Курва! — еще злее сказал Прохор.
Нюрка на эту злость не обиделась, наоборот, засмеялась пуще, довольным, сладким смехом, призывно прозвучавшим в ночи.
Этот смех неожиданно взволновал Федора, он все время вспоминал его. Сталкиваясь с Нюркой, краснел, отводил взгляд, а она, прекрасно понимая состояние юноши, в котором все больше разгоралась тяга к женщине, посмеивалась, заигрывала, стараясь заглянуть в глаза. Еще она любила во все горло орать частушки, так, что ее слышали на обоих берегах Волги, и были эти частушки такими озорными, что даже мужики на пароходе, смеясь, покачивали головами.
Когда Федору исполнилось шестнадцать, Нюрка затащила парня за брезентовую перегородку, сбросила с себя платье, стянула с него, обалдевшего, штаны и увлекла за собой на жесткий топчан… Все разом изменилось вокруг. Так же светила в иллюминаторе луна, отсвечивая бледным овалом на матерчатой перегородке, так же мерно тукал движок, но мир для Федора стал другим.
У него шла кругом голова от первой в его жизни женщины и, главное, полагал он, такой необыкновенной женщины, как Нюрка с ее зелеными, хмельными глазами, с ее ласковым отзывчивым телом, умеющим дарить небывалое наслаждение. Конечно же, другой такой женщины и быть не может, ему повезло, что он с ней встретился, и поэтому надо действовать решительно. Схватив Нюрку за руку и с силой сжав ее, он объявил, что она должна немедленно выйти за него замуж.
Услышав это, Нюрка всплеснула руками и долго смеялась, затем растроганно провела рукой по его голове, ласково поцеловала в щеку и сказала, что подумает… Теперь же ей надо начинать готовить еду команде, а ему лучше уйти, потому что, вдруг, после вахты ненароком заглянет Прохор, и тогда от него долго не отбрешешься, хотя ей на него и наплевать.
Федор вышел на палубу. Свежий волжский ветер холодил его грудь, теребил распахнутую рубаху. Взволнованный происшедшим, он прошлепал к носу парохода, постоял, а затем поднялся на мостик к рулевому. Сквозь стеклянное полукружье окон в ночи были видны красные и белые огоньки бакенов, топовые фонари встречных пароходов и катеров.
Федор, не зная, как освободиться от переполнявших его чувств, попросил закурить. Рулевой, цыганистого вида красавец в кольцах черных кудрей, помог Федору свернуть первую в его жизни «козью ногу» и дал огоньку — Федор, затянувшись, закашлялся. Рулевой крепко шлепнул его ладонью по спине, «чтоб не кашлял», и, подмигнув, сказал:
— Ну что, причастился, раб божий Федор?.. — Тот не сразу понял, о чем разговор, а рулевой продолжал: — Нюрка баба сладкая, заводная!.. Страсть как молоденьких обожает. Не тебе первому палочку сломала.
Федор густо покраснел, но затем вдруг решительно и жестко ответил:
— Мало ли… А теперь — учтите — она моя!
Рулевой рассмеялся и, отпустив штурвал, развел руками.
— Да я что… Я не возражаю… И ребята, я думаю, тоже… Тебе надо только с Прохором договориться!
Сухов, идущий по пустыне размеренным и четким шагом, усмехнулся в усы и даже слегка крякнул, вспомнив эту ночь с Нюркой, свою первую в жизни ночь с женщиной.
Он остановился, чуть не уперевшись в преграду — перед ним на вершине бархана высился саксаул, изломанный, корявый от наростов, пыльный. В тени короткого ствола этого чахлого с виду, но очень цепкого дерева пустыни сидел, отдыхая, тушканчик; просительно прижав к груди передние короткие лапки, он внимательно наблюдал за появившимся красноармейцем.
— Отдохнул, дай и мне, — негромко сказал Сухов, не двигаясь с места.
Тушканчик, будто поняв человеческую речь, неторопливо заскакал прочь, подпрыгивая, словно мячик.
Сухов устроился под саксаулом, вытянув гудящие ноги, стараясь попасть в тень ствола, с наслаждением ощутил позвоночником шершавость дерева, прикрыл веки… и снова оказался на волжском пароходе.
Прохор крепко избил Федора, придумав какую-то причину. Дрожа от ярости, Федор ворвался на камбуз, схватил нож для резки мяса и ринулся было обратно, да Нюрка повисла на руке с ножом, умоляя его успокоиться. Но Федор все рвался на палубу, и когда нечаянно поранил лезвием ладонь женщины, она крикнула:
— Феденька, он же отец моего мальчонки!..
Федор обмяк, поняв тогда, что боль другого человека может быть больше собственной, тем более просто физической, хотя обида и продолжала душить его. Что-то подсказало ему, что надо сдержаться, и он сдержался. С тех пор всегда старался быть сдержанным, и, выработанное постепенно, это качество осталось с ним на всю жизнь. Оно сослужило ему великую службу, когда он стал солдатом.
Почувствовав чье-то присутствие, сидящий у саксаула на песке Сухов приоткрыл веки — перед ним торчал знакомый тушканчик. Не смея приблизиться к желанной тени, он все так же просительно прижимал передние лапки к груди.
— Иди, — разрешил Сухов, чуть поджав ноги.
Тушканчик скакнул, очутившись в тени у его ног; осторожно понюхал подошвы ботинок красноармейца. Федор медленно протянул руку, коснулся пальцем его головы. Тушканчик, втянув голову, весь задрожал от страха, но принял ласку и поверил, что, может быть, этот великан пощадит его и не съест. Федор, улыбаясь своим мыслям, гладил пальцем смешного зверька.
Летом, в сезон созревания бахчевых, вся Астрахань исходила ароматом арбузов. Сотни телег потянулись к волжским пристаням.
Грузчики, встав цепочкой, кидали арбузы с телег на баржу, и зеленые, полосатые «мячи» летели из рук в руки, наполняя трюмы и палубу. Баржа все заметнее оседала, погружаясь почти до бортового обвода. Вечерами свежий арбузный дух, перебивая все запахи, стоял над ней.
Федор, улучив свободную минуту, усаживался на палубе, свесив ноги к воде, смотрел, как по набережной прогуливались барышни и их кавалеры, сновали извозчики — их кони звонко щелкали копытами по булыжной мостовой. Из парка, раскинувшегося по берегу вдоль пристани, доносилась музыка — играл военный оркестр, с провалами ухал барабан. Парня охватывало чувство одиночества, смутная тоска сжимала сердце.
Вскоре они снялись с якоря и пошли вверх по Волге, к Нижнему. Федор долго смотрел на удаляющийся город Астрахань, на причал, где оставалась стоять барышня, вся в белом, с белым зонтом над головой. Она долго махала платочком кому-то, стоящему на палубе большого белого парохода, только что отчалившего от пристани… «Наверное, своему кавалеру», — решил Федор и попытался представить себя на месте ее кавалера и что это ему, Федору, машет белым платочком барышня, но у него из этого ничего не получилось. Он подумал о том, как мало он еще знает и мало чего видел на свете, о том, какое множество людей существует вокруг, а он не имеет об их жизни ни малейшего понятия.
О Нюрке он теперь, как ни странно, вовсе не думал, она его почему-то больше не волновала… Более того, она стала ему даже противной. Он не знал причины, потому что еще не понимал, что без истинной любви длительная связь с женщиной невозможна.
Ливень обрушился на реку. Сперва крупные капли дождя усеяли воду, потом она вся закипела, став матово-пузырчатой — дождь встал стеной. Капитан застопорил ход; впереди, даже в нескольких метрах, ничего нельзя было различить. Через каждые полминуты они давали гудки, опасаясь встречных пароходов.
Дождь прекратился разом, как и начался. Резко очерченные облака с фиолетовым поддоном нависли над Волгой, над лугами и лесом по берегам. Из-за края одного облака выглянуло солнце — лучи снопами ударили в небо и в землю, посеребрив там траву и скирды сена. И матросам, ас ними и Федору, предстало видение — летящий по небу крест, клубящийся, темный, меняющий очертания.
— Не к добру, — вздохнул Прохор.
Нюрка несколько раз истово перекрестилась. В зеленых глазах ее вспыхнул страх.
Федор избегал встреч с Прохором, старался не сталкиваться с ним, но однажды тот сам подошел к парню и, положив на его плечо свою тяжелую руку, глухо сказал:
— Слышь, малый… Ты это… того… Ты не держи на меня обиду… Понимаешь, я того… — Он замолчал, а потом, махнув рукой и отвернувшись, с силой докончил: — Э-э… да что об этом говорить! — и столько муки чувствовалось в его голосе, муки, выпавшей на долю этого сильного мужика вместе с неистребимой любовью к своей беспутной зазнобе.
Федор молчал, опустив голову и не зная, чем ответить на этот порыв. «Лучше бы он мне опять врезал», — подумал парень, а Прохор, снова повернувшись к нему, мягко и даже как бы заискивающе улыбаясь, продолжал:
— Ты вот что, малый… Ты ведь, того — мужик вроде грамотный, а занимаешься на судне незнамо чем: одно слово — на подхвате!.. Ты давай-ка, спускайся ко мне, — Прохор ткнул пальцем вниз, в подрагивающую под ногами палубу. — Будешь у меня под рукой… при машине. Это, брат, того… Это дело, по жизни серьезное, а не какое-нибудь фу-фу!.. Ну как, лады?
«Еще бы не лады!» — подумал тогда Федор, с благодарностью глядя на Прохора. Парень давно уже и сам мечтал проникнуть в эту пароходную преисподнюю, где остро и приятно пахло горячим машинным маслом, стекающим с бешено работающих шатунов, где гудел в топке огонь, поддерживая стрелку манометра на нужном делении, и, сотрясаясь от мощи, шумно стучал и пыхтел паровой двигатель, крутя колеса, которые, равномерно постукивая и пеня плицами воду, весело тащили пароход вперед.
Сколько раз Федор пытался сунуть свой нос в двери машинного отделения, и всякий раз его добродушно, но решительно посылали от порога куда-нибудь подальше, чтоб не мешал.
Теперь же он стал подручным самого Прохора и готов был не расставаться с машиной ни днем, ни ночью. Прохор, в свою очередь, поглядывая на любознательного парня, думал про себя, что какой он хитрый, какой он придумал ловкий ход, чтобы держать Федьку все время при себе, и хотя Нюрка ему клялась, что парень к ней больше не шастает, Прохору так было спокойней: мало ли что… ведь он-то знал силу Нюркиных чар.
Федор жалел, что всего два сезона, да и то неполных, проходил он в подручных Прохора, но с тех пор навсегда сохранил интерес к разного рода механизмам. Не пропал этот интерес и в армии. Тут, конечно, приходилось иметь дело главным образом с оружейными механизмами, которые, в отличие от пароходной машины, были изобретены не на пользу людям, а на смертельный вред. Но и эти механизмы восхищали Федора тем, как они ловко придуманы, как, к примеру, удобно и надежно ложится рукоятка пистолета в ладонь, как плотно она обжимается пальцами, как легко вылетает пуля, чтобы поразить человека. Это свойство оружия — убивать — поначалу и как-то зачаровывало его, и вместе с тем отталкивало. Но вскоре он понял, что в этой смертельной человеческой «забаве» — войне оружие является и единственным средством защиты, гарантией сохранности твоей собственной жизни. Ибо, если ты не убьешь врага, то он убьет тебя. Третьего не дано.
Федор Сухов досконально изучил и научился не глядя разбирать и собирать все виды пистолетов, револьверов, карабинов и пулеметов. Со временем разобрался и с пушками — небольшими, до боли звонко стреляющими, почти рвущими барабанные перепонки семидесятишестимиллиметровыми орудиями и крупными, гулко ухающими, давя на голову, гаубицами.
Он и сам теперь мог собственными руками изготовить мину или бомбу, а то и какой-нибудь неожиданный, ошеломляющий противника сюрприз.
Таким образом Федор Сухов усвоил, что оружие на войне является необходимым рабочим инструментом, который нужно знать досконально и держать в отличном состоянии, ибо малейшая небрежность по отношению к нему неминуемо грозит одним: твоей собственной смертью.
— Так-то вот, брат, — сказал, щурясь от белого солнца, Сухов тушканчику, и тот, задремавший было, вздрогнул от его слов, а Федор, уставившись вдаль мечтательным взором, продолжил. — Да-а, брат, не случись того, что случилось, был бы я на Волге не последним пароходным механиком.
Посидев еще малость, потершись о шершавый ствол саксаула спиной, Сухов поднялся и достал из «сидора» мешочек с пшеном. Стараясь не делать резких движений, отсыпал тушканчику малую горсть, положил мешочек на место и поднялся.
— Счастливо оставаться, — подмигнул он зверьку и пошел дальше своим путем, не быстро и не медленно, походным шагом.
Тушканчик, привстав на задние лапки и вытянувшись во весь рост, проводил взглядом красноармейца, так сладко пахнувшего едой и потом, а затем с удовольствием принялся за зернышки, щелкая их как крохотные орешки.
На полпути до Нижнего у них на буксире кончилось топливо — последнее полено закинули в топку — и не миновать бы остановки, но все знающий рулевой сказал, что очень хорошо топить воблой, благо ее на барже было предостаточно и горела она из-за жирности пылко и споро. Дух из трубы пошел такой, что слюнки потекли. Все решили, что нужно уговорить капитана остановиться у первой же пристани и послать Федора с большим жбаном за пивом… Никто из команды не думал, что это был их последний рейс.
Нюрка заболела первой: у нее начался жар, на теле высыпали пятнышки.
— Сыпняк, — определил капитан и приказал команде пить водку и не забывать ею же ополаскивать руки.
Первую часть этого приказа все выполняли с азартом, вторую — считали святотатством.
…Нюрку и похоронили первой, на высоком волжском берегу; с воды далеко был виден крест, вбитый в землю Прохором. Буксир на прощание дал длинный гудок, уходя вверх по течению.
Потом скончался ее малыш, Васька, сгоревший буквально за сутки.
Потом слегли еще два матроса. И в довершение всего, то ли из-за беспробудной пьянки, то ли по причине паники, буксир напоролся на топляк, получил пробоину и сел на крутую песчаную мель, да так крепко, что как ни старались, слезть с нее не смогли. Баржа же, с ходу ударив в корму буксира, засела еще крепче, пропоров днище.
В залитой наполовину водой барже плавали арбузы. Продукты на буксире кончились. С проходящих мимо судов, как только узнавали о сыпняке, кидали кое-какой харч, но спешили пройти мимо, испуганно крестясь.
К счастью, буксир застрял почти напротив села — дома его виднелись на крутом берегу за купами деревьев. Село называлось Покровское. Федора, как единственного трезвого и пока здорового, решили отправить за провиантом. Собрали ему деньжат, кое-какого барахла, дали крепкий мешок из-под воблы и, погрузив в шлюпку, наказали без еды не возвращаться.
Там-то, в этом селе Покровском, и увидел Федор свою Катю, Катюшу, семнадцатилетнюю, редкой стати девицу, в цветастом платке, с коромыслом на плече. Легко ступая босыми ногами по росистой траве, она словно проплыла ему навстречу, а в ведрах, полных воды, висящих на коромысле, играли блики утреннего солнца. Поравнявшись, она окинула незнакомого белобрысого парня приветливым взглядом и певуче поздоровалась с ним. Федор так и замер посреди улицы с мешком в руках. Он навсегда запомнил, как сжалось и сладко заныло его сердце от этой, предназначенной Богом встречи.
С той минуты, что бы с ним ни случалось в жизни, думы о Кате никогда не покидали его. Он обошел тогда все село, заглянул почти в каждый двор, но в калитку, за которой скрылась Катя с ведрами на коромысле, постучать постеснялся, духу не хватило. Он все ждал, что она сама вдруг появится на улице, но она больше не показалась.
К полудню Федор набил мешок из-под воблы почти под завязку. Хозяйки, узнав, что провизия требуется заболевшей команде парохода, не скупились, а многие и вовсе не брали денег — кто давал мучицы, кто полкаравая хлеба, кто пяток вареных яиц и картошки…
Федор, полдня таскавший мешок, дошел до края берегового обрыва и уселся отдохнуть на траву под березкой. Взглянув в сторону застрявшего буксира, увидел, как от него, прощально прогудев, отходит вверх по реке маленький пароходик, «Видно, что-нибудь тоже подкинул», — подумал Федор. Развязав мешок, он решил поесть и, хоть был голоден, как молодой волчонок, поел совсем немного, из деликатности по отношению к своим товарищам — мало ли как решат поделить… Поднявшись, он оглянулся в сторону села, но так и не увидел ту, о которой все время думал. Взвалив мешок на горб, спустился по косогору к воде, к вытащенной далеко на берег шлюпке.
Когда Федор причалил к буксиру, он, ухватившись за борт, выпрямился в шлюпке и победно прокричал:
— Принимай харчи, народ!
Ему никто не ответил. И тут бросилась в глаза короткая надпись на борту: белой краской было крупно выведено «Тиф».
Закрепив у кормы шлюпку, Федор поднялся на палубу буксира, обежал его весь и никого из людей не обнаружил — всех забрал санитарный пароходик.
Надо сказать, что этот факт не очень взволновал Федора. Он решил, что так или иначе его все равно заберут отсюда, а в крайнем случае, он и сам может добраться до Нижнего. Пока же поживет здесь денек-другой, благо еды у него вдоволь, а главное — он ни на минуту не забывал об этом — главное, завтра снова можно смотаться в село, попросить, к примеру, немного сольцы, мол, так получилось — вся вышла, или придумать какую иную причину… и тогда, может быть, он опять встретит ее, ту, которая прошла по тропинке ему навстречу с полными ведрами солнечной воды и улыбнулась так ласково, что сжалось от радости сердце.
Федор успокоился и решил перейти жить на баржу, от заразы подальше, а к арбузам поближе.
Ночь Федор провел на палубе — заходить в маленький дощатый домик-сторожку на барже было боязно: оттуда еще при нем увезли семью умерших сторожей, бабу и мужика.
Проснулся он от громкого треска — баржа, осев, накренилась, и гора арбузов покатилась к борту, а с нею и Федор. Еле удержавшись на палубе, он слышал, как арбузы громко шлепаются в воду…
Утром Федора охватило какое-то странное недомогание: он все понимал, все видел, но поднявшись на ноги, вдруг почему-то упал. Он почти с удовольствием прильнул щекой к доскам палубы. Внезапно пронесся шквал… Шлюпку сорвало, унесло, и Федор, который накануне поленился выгрузить мешок с продуктами, пожалел об этом, но как-то смутно, не переживая…
Шквальный ветер так же внезапно прекратился. Федор, улегшись на спину, раскинул руки и равнодушно смотрел в небо. Солнце, выйдя из облаков, грело ему щеку, было тепло, приятно кружилась голова и не хотелось даже шевелиться, истома обволакивала его, но все же, в последний момент, в его угасающее сознание молнией вошла тревожная мысль, что так он погибнет… Федор рывком поднялся на ноги, осознав, что пока есть в нем хоть какие-то силы, он должен переплыть Волгу и добраться до села, до людей.
Он решил плыть в своих парусиновых штанах и в рубахе, но очень жалко было оставлять недавно приобретенные им в Астрахани новенькие юфтевые сапоги. Подумав, он связал ушки сапог веревкой и повесил их на шею. Встав на самый край борта, посмотрел на лежащее — к счастью для него — далеко ниже по течению село, примерился и бросился в воду.
Федор плыл долго, потеряв всякое ощущение времени, плыл и плыл, как во сне, пока буквально носом не ткнулся в береговой песок. Кое-как он выбрался ползком из воды и, ничего не видя и не слыша, тут же свалился, окончательно потеряв сознание от нестерпимого жара.
…А чуть поодаль, за кустами густого тальника купались в реке молодые бабы и девки, спустившиеся сюда по крутому берегу из села. И как это всегда бывает с купающимися женщинами, они беспрестанно визжали и заливались смехом. И только одна из них, в отличие от подруг, была полна спокойного молчаливого достоинства красивой семнадцатилетней женщины. Звали ее Катей…
Сгоняя с себя воду, Катя огладила крутые бедра, высокую грудь, на которую можно было положить медный пятак и он не упал бы; выдернула деревянный гребень, и ее тяжелые волосы упали волной на спину, на бока, закрывая до самого пояса. Подружки — одни с завистью, а другие с восхищением — оглядывали ее. Потом она оделась, заплела косу и пошла вверх по крутому косогору.
И тут Кате почти явственно послышалось, что ее кто-то окликнул. Она оглянулась и сразу же увидела человека, неподвижно лежавшего на песке у самой воды. Катя помедлила лишь секунду. Снова спустилась на берег и подошла к лежащему: он был без сознания и что-то тихо бормотал в бреду. Она узнала в нем того худенького парня, который вчера собирал по избам еду для своих больных матросов с баржи. Тогда, увидев ее и встретившись с ней взглядом, он вдруг густо покраснел и опустил глаза. Ей он тоже сразу понравился. Присев на корточки, Катя дотронулась до лба парня и жалостливо качнула головой.
Она смотрела и думала, как помочь ему… Не найдя другого решения, подняла его на ноги, подставила свою спину и, даже особо и не напрягаясь, — с детства привыкла к тяжелой работе, — потащила Федора по береговому откосу наверх к своему дому. У калитки, прислонив парня к столбу и малость отдышавшись, Катя вновь подхватила его и внесла во двор.
Ее отец, Матвей Степанович, здоровенный и красивый бородатый мужик, чинивший на крыльце уздечку, удивленно уставился на дочь с ее странной ношей, а мать, Елизавета Ивановна, испуганно перекрестилась. Катя, не сказав ни слова, строго посмотрела на родителей, и они, зная самостоятельность их старшей, не переча, распахнули ведущую в сени дверь. Оставшись одни, Катины родители тревожно переглянулись: они понимали, какой тяжелой, почти всегда смертельно опасной болезнью был тиф, эпидемия которого тогда разгулялась по Волге.
…Две сестренки Кати и братишка, все младше ее, поначалу сгорали от любопытства при появлении Федора, все норовили разглядеть его поближе, но мать не подпускала их к каморке в сенях, где лежал больной. Она поила детей квасом, настоенным на луке, кормила редькой — и, к счастью, никто не заразился.
А Катя тем временем выхаживала Федора, хотя еще даже и не знала его имени… и выходила в конце концов — то ли лаской, то ли травами, то ли Божьей милостью.
Пробыл тогда Федор в беспамятстве ровно месяц, бредил, метался, был на грани жизни и смерти.
Когда же очнулся, то увидел себя лежащим на солнышке, на копне свежего сена, в палисаднике, возле незнакомого ему дома. А рядом, склонившись над ним, почти бездыханным, шептала какие-то слова и гладила рукой его русую голову не кто иная, как сама Василиса Прекрасная из сказок его бабушки. Большие девичьи серые глаза, опушенные густыми ресницами, ласково смотрели на него. Федор подумал, что все это ему снится.
На следующий день Катя опять вынесла его, совсем легкого от болезни, на солнышко, а к вечеру унесла в дом… Бог сжалился над Федором и послал ему Катю, иначе бы ему не выжить. Он начал помаленьку поправляться и вскоре, поддерживаемый Катей, стал выходить из дома, чтобы посидеть на крылечке. Но любимое его место было на копне душистого сена в палисаднике. Отсюда так хорошо было смотреть на стремительное и плавное течение широкой реки, на зеленые заливные луга за ней.
Когда Федор, по мнению Кати, более или менее оклемался, она решила истопить баньку, чтобы горячим паром и березовым веником выгнать из него остатки болезни. Сначала, вопреки деревенским правилам, Катя вымылась в жаркой бане сама, а затем, облачившись в домотканую холщовую рубаху, завела в баню Федора. Он застеснялся и ни в какую не хотел раздеваться догола, но Катя на него строго прикрикнула, словно медицинская сестра в госпитале, когда больной стыдится оголять задницу, и возмущенно сказала:
— Ишьты какой!.. Я его как дите малое выхаживала… на руках в лопухи таскала, а он на-ко тебе — засмущался, ровно красна девица… — И снова повысив голос, приказала: — Сымай портки и ложись на полок!
Федор, после Нюрки привыкший уже было считать себя опытным мужиком, перед Катей почему-то ужасно робел и стеснялся. Покраснев, как рак, и отвернувшись, он быстро скинул штаны и тут же плотно впаялся пузом в обжигающие доски полка. Горячий березовый веник заходил по его костлявой спине, по тощему заду, а Катя все поддавала и поддавала жару… Ослабевший от болезни Федор ни за что бы не выдержал этой сладостной муки, задохнулся бы, но Катя вовремя поставила ему под нос низенькую бадейку-шайку со студеной колодезной водою. Он, почти касаясь влаги губами, вдыхал ее холодок, время от времени опускал в воду лицо, делал маленькие глотки, охлаждая нутро…
Пропарив Федора до последней косточки, Катя окатила его прохладной водой и начала вытирать жесткой холщевой простыней. Она весело тормошила Федора, подшучивала над худобой парня, сказав, что теперь «надобно откармливать, как гуся на зиму, чтобы стал на человека похож». Затем отпустила его и вышла на крылечко, понимая, что при ней он от полка пуза не отдерет.
После Катиной баньки Федор начал крепнуть не по дням, а по часам. Он с радостью начал помогать по хозяйству Матвею Степановичу, а потом и полностью включился в деревенскую работу, которой, как известно, не бывает конца. Зато редкие часы отдыха и, главное, все ночи напролет принадлежали им с Катей. Они гуляли по берегу Волги или плавали на баржу и там сидели, обнявшись, под яркой луной.
Буксир после эпидемии тифа сняли с мели, увели на ремонт в затон, а баржу с продавленным днищем стащить на глубину ничем не смогли — так засосало ее песком.
Часто они переплывали Волгу, преодолевая течение могучей реки; Катя плавала как русалка, и Федору стоило больших усилий не отставать от нее и хотя бы держаться вровень. На луговой стороне они гуляли по стерне среди сметанных на зиму стогов, ходили к дальнему заливному озеру и объедались крупной ягодой ежевикой, колючие заросли которой окружали озерные берега непролазным валом.
Федор, замирая от нежной радости, целовал Катю в почерневшие и сладкие от ягодного сока губы; она разрешала ему целовать ее, но больше — ни-ни… блюла себя, а Федор и не пытался ничего больше, он был рад любой ее ласке, рад и тому только, что Катя просто была с ним рядом и он мог смотреть на нее…
На селе обычно посмеиваются над такими открытыми чувствами влюбленных, но в случае с Катей и Федором никто шутить себе не позволял, потому что все любили Катю и очень уважали ее родителей: Матвей Степанович исполнял на селе почетную обязанность церковного старосты, а Елизавета Ивановна, будучи еще более набожной, чем ее супруг, разделяла с ним все его бескорыстные хлопоты на службе Богу.
Когда в их доме появился Федор, Елизавета Ивановна, еще во время болезни парня, прониклась к нему благосклонностью и жалостью; а видя, что ее старшая влюбилась, поплакала перед иконой, крестясь, прося у Бога благословения и милости.
Матвей же Степанович по поводу Федора лишь сказал:
— Пускай живет. Он сирота, значит — Божий человек.
И все было бы хорошо, да только в России двадцатого века не суждено было никому из людей пожить долгой счастливой жизнью. Войны накатывались одна на другую.
Вот и тогда Федору по годкам пришло время идти на военную службу, а война германская уже вовсю катилась по земле Российской…
Когда стало известно, что Федора забирают в солдаты и до его отправки осталась всего одна неделя, Катя предстала перед очи родителей своих и решительно объявила, что должна немедленно с Федором обвенчаться, потому как, сказала она, «он уходит на войну, а там, известно, всяко может случиться и, значит, он там, на войне, не должен чувствовать себя одиноким сиротой, а знать, что у него есть родной дом и верная перед Богом супруга, которая его всегда ждет».
Елизавета Ивановна тут же заохала, запричитала; закручинился малость Матвей Степанович; но очень любя Катю, они в конце концов перечить не стали.
Сельский священник, маленький и щуплый отец Василий, задушевный друг могучего Матвея Степановича, обвенчал Катю и не верившего в свое счастье Федора в своей небольшой церкви Покрова Богородицы (отсюда и село Покровское). Венчание было очень скромным — не то было время в России, чтобы гулять широкую свадьбу.
На все оставшееся до отъезда Федора время родители отстранили молодоженов от всякой работы по хозяйству, и Федор со своей ненаглядной Екатериной Матвеевной, как сразу после свадьбы стали на селе уважительно величать Катю, отправились в «свадебное путешествие». Это путешествие было не дальним — до их любимой баржи, застрявшей посреди Волги. Они отплыли туда на лодке поздним вечером — лопасти весел падали в воду, блестя под луной, вода струилась, шелестела под днищем, оставляя за их лодкой сверкающую полосу.
Причалив к барже, Федор выгрузил из лодки чуть не полкопны привезенного с собой сена, и Катя в две минуты свила гнездышко для их первой брачной ночи. Разровняв на досках палубы сено, она бросила на него пару овчин и покрыла постель свежей холщевой простыней. В изголовье Катя положила огромные свадебные подушки, набитые гусиным пухом, который собственноручно собирала не один год. Выпрямившись, она посмотрела на Федора, ласково улыбнулась ему.
Тишина стояла над Волгой… Только тихо журчала вода, обтекая баржу. Яркая луна сияла в небе, проложив по воде серебряную дорогу к ногам молодых.
В ту ночь Федор понял, что значит быть с женщиной, когда к ней испытываешь не одно только мужское желание, но и трепетную сердечную любовь.
Сухов, идущий по пустыне напрямик, даже зажмурился, вспоминая те летние ночи на барже вдвоем с Катей. Он так умиротворился душой, что раскаленная пустыня на минуту показалась ему прохладным садом. Да, это была его счастливая «медовая неделя», самые счастливые семь дней в его жизни.
Снова и снова Сухов возвращался мыслями к тем счастливым дням, потому что в дальнейшей жизни совсем немного радостей выпало на его долю, а потом и вовсе настали горькие дни…
Ком сухой колючки скатился с гребня бархана, подскочил на бугорке и замер у ног Сухова. На всякий случай он поднялся на кромку, чтобы узнать, отчего потревожился ком, но ничего подозрительного не заметил.
Спустившись в ложбину между барханами, Сухов остановился перед колодцем, еще издали поняв, что тот высох — по рою мух, кружащих стеклянными осколками над дырой в песке. Заглянув во чрево колодца, он увидел на дне его белеющий скелет какого-то животного — запах падали ударил снизу, привычный для Сухова запах войны.
На германской Сухов был дважды ранен, дважды награжден — получил два солдатских «Георгия». Под конец, попав в немецкую газовую атаку, был жестоко травлен ипритом и загремел на все лето и осень в госпиталь. Долго находился между жизнью и смертью, но крепкая натура волжского паренька победила. Оклемавшись, он стал каждый день писать Кате письма, но от нее получил только одно: все ломалось в России и связь почти не работала. В письме Катя писала ему, что все у них хорошо и чтобы он ни о чем не беспокоился. Как потом он узнал — это была святая ложь: жена берегла его и скрыла горькую правду о том, что случилось у них в семье… А Сухов так долго валялся в госпитале, что за это время в России грянуло две революции — Февральская и Октябрьская, вернее, революция была только одна — Февральская, а в октябре произошел переворот, который уже впоследствии, спохватившись, большевики объявили Великой Октябрьской Социалистической Революцией.
После госпиталя Федор Сухов был мобилизован в Красную Армию — с целью освободить от эксплуатации трудовой народ всей России и тотчас же после этого раздуть пожар мировой революции, чтобы освободить от гнета капитала трудовой народ всей земли.
Провоевав до самого лета, Федор Сухов был тяжело ранен в одном из боев и по этой причине демобилизован. Подлечившись, он, истосковавшийся по своей Кате, поспешил, полетел, словно на крыльях, к себе на Волгу, в родное теперь ему село Покровское.
Не знал он, что там-то и ждало его горе-горькое…